1.
Апология бунта, это стойкое наследие советской эпохи, по сей день сказывается в исследованиях, посвященных Ф. М. Достоевскому, и в частности, в понимании и оценке его героев. Прежде всего это относится к Раскольникову и Ивану Карамазову, столь неотразимых в своей логике для атеистического типа сознания1. Особенная симпатия к бунтарям, впрочем, уходит корнями в эпоху романтизма, а также и наш серебряный век испытывал к ним явное пристрастие, ко всем «безднам» их сознания, к прохождению через тьму и духовные пропасти. Именно в изображении этих героев видится на рубеже веков главная заслуга писателя-пророка – и, при чуждости серебряного века мировоззренческой основе2, на которой строится персонология Достоевского, то есть православной антропологии, много слов сказано о гениальности, совестливости, человечности «великих» бунтарей Достоевского.
Точный и грозный духовный диагноз Сони «Бог вас поразил, дьяволу предал», за которым стоит авторское знание о Раскольникове, – всерьез воспринимали и воспринимают филологи в единичных случаях, но подчас и в этой ситуации рядом и вне всякой логики – проводится применительно к личности Раскольникова все та же апология. Все лучшие движения души героя, вслед за Д. С. Мережковским3, тщательно перечисляются, о худших же обычно не говорится вовсе. Преданный дьяволу оказывается новым Лазарем4. Как будто роль любимого ученика Христа посильна для героя-убийцы, носителя недоконченной5 и неподвижной антихристианской идеи, идеи-трихины, всецело властвующей его закрытым сознанием, героя, в душе которого поток злобы и ненависти.
2.
В подтверждение того, что злоба героя в ее многообразных оттенках, в целом ряде болезненных симптомов, есть доминирующий душевный фон жизни Раскольникова, приведу некоторые из 200 микрофрагментов романа, где характеризует героя всевидящий и абсолютно авторитетный автор, который говорит, вопреки Бахтину, не «с героем»6, а именно о герое – то есть вполне монологически, с позиции своего всезнания. Причем автор сообщает именно то, чего герой сам о себе почти не знает, опять же, вопреки Бахтину. Поток злых эмоций и импульсов показан в романе как подробная симптоматика преданности дьяволу: это «злоба», «раздражение», «ненависть», «ярость», «бешенство», «исступление». Текст романа буквально пестрит такими словами. Если выбрать только злобу, данную в прямых авторских сообщениях, то 40 цитат относятся непосредственно к Раскольникову, а 20 – ко всем остальным персонажам вместе взятым. Вот характерные примеры: на лице его змеящаяся «желчная, злая улыбка»; бормочет, «злобно торжествуя успех своего решения»; «злобно проговорил Раскольников»; «хотелось смеяться над собою со злости»; «тупая, зверская злоба закипала в нем»; «он шел, смотря кругом рассеянно и злобно»; «бессмысленно и злобно смотрел вслед удалявшейся коляске»; перебил «дрожащим от злобы голосом»; «"А вот поймайте-ка его…" – вскрикнул он, злорадно подзадоривая Заметова», «злобно взглянул на него»; в разговоре с Порфирием «злоба в нем накипала, и он не мог подавить ее», «грубо и злобно отрезал», далее «слишком уж со зла сорвалось»; «"Да, я действительно вошь", – продолжал он, с злорадством прилепившись к мысли, роясь в ней…»; «"Да, может, и Бога-то совсем нет", – с каким-то даже злорадством ответил Раскольников»; «злоба накипала в нем все сильнее и сильнее»; «"А черт возьми все это!" – подумал он вдруг в припадке неистощимой злобы»; «…это еще более подкипятило злобу Раскольникова»; «вдруг опять беспредельная злоба блеснула в глазах его»; «Раскольников злобно усмехнулся»; «со злобою пробормотал Раскольников…»; «"Теперь мы еще поборемся", – с злобною усмешкой проговорил он».
Характерен высочайший градус злобы: «Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина». Когда Раскольников обнаружил, что нет топора, «ему хотелось смеяться над собой со злости… Тупая, зверская злоба закипела в нем». Эта злоба направлена и на него самого, и на весь мир. Автор в своем герое видит и злобу, соединенную с глубоким отвращением к людям, с чувством гадливости: «Одно новое, непреодолимое ощущение овладевало им все более и более, почти с каждой минутой – это было какое-то бесконечное почти физическое отвращение ко всему встречному и окружающему, упорное, злобное, ненавистное. Ему гадки были все встречные, – гадки были их лица, походки, движения; просто наплевал бы на кого-нибудь, укусил бы, кажется, если бы кто-нибудь с ним заговорил…». Старуха же, убитая Раскольниковым, это злобное желание осуществила – укусила со зла Лизавету, чуть-чуть палец не отрезали. Это одно из тех, говоря пушкинским словом, странных сближений, которых много у Достоевского.
Злоба героя ярко окрашена такими оттенками, как презрение, отвращение – по отношению к людям: его душу переполняет «злобное презрение» ко всем окружающим; он просыпается «желчный, раздраженный, злой»; «столько злобного презрения уже накопилось в душе молодого человека…», что он не совестился своих лохмотьев; он «был в раздражительном и капризном состоянии, углубился в себя и отдалился от всех…». Далее, «он при первом действительно обращенном к нему слове (когда Мармеладов заговорил с ним) вдруг ощутил свое обычное неприятное чувство отвращения ко всякому чужому лицу, касающемуся или только хотевшему прикоснуться к его личности». Несдерживаемая бесконечная злоба и презрение к людям звучит в реплике Раскольникова в разговоре с Соней: «Меня только, знаешь, что злит? Мне досадно, что все эти глупые, зверские хари обступят меня сейчас, будут пялить прямо на меня свои буркалы, задавать мне свои глупые вопросы, на которые надобно отвечать, – будут указывать пальцами... Тьфу!» – Раскольников практически осуществляет свое желание плюнуть. Отвращение – постоянное чувство Раскольникова к людям, после преступления оно есть общее, тотальное состояние его души. Оно направлено, например, постоянно на Разумихина, с его желанием помочь, с его энтузиазмом, с его обычностью, в конечном итоге. Далее появляется и бесконечное, переходящее все границы отвращение к Порфирию Петровичу, к Лужину, к Свидригайлову – то есть к тем, кто в стане врагов.
Злоба находит свое проявление в целом ряде болезненных симптомов. Так, в злобе на сестру он кусает ногти: «"Лжет! – думал он про себя, кусая ногти со злости. – Гордячка! Сознаться не хочет, что хочется благодетельствовать! О, низкие характеры! Они и любят, точно ненавидят... О, как я... ненавижу их всех!"». В кусании ногтей проявляется тяжкое напряжение его души во время разговора с матерью и Дуней: «"Вот и вас... точно из-за тысячи верст на вас смотрю... Да и черт знает зачем мы об этом говорим! И к чему расспрашивать?" – прибавил он с досадой и замолчал, кусая себе ногти и вновь задумываясь».
Нервная дрожь – постоянное проявление болезненного состояния Раскольникова. Дрожь отмечается автором десятки раз, дрожат многие герои романа, не случайно все они названы «тварью дрожащей» – дрожащей буквально, что вызывает мучительное сострадание читателя: дрожат в волнении, в страхе, в напряжении: дети Мармеладовых, Соня, Дуня, мать, Лизавета перед смертью, но особенно и иначе дрожит сам Раскольников – и при пробе, и во время убийства, и перед визитом к Порфирию. Дрожат его руки, ноги, губы, голос, все тело – это его болезненная органическая реакция на совершаемое им самим зло. Иногда болезненно и страшно – дрожит от злобы, от ненависти: в разговоре с Порфирием «дрожал он от бешенства», «нервная дрожь продолжалась еще во всем его теле»; он чувствует «беспрерывную дрожь во всем своем теле», говоря с Соней; «нервная дрожь его перешла в какую-то лихорадочную»; «дрожа всем телом», надевает окровавленный носок; поговорив с Заметовым, вышел, «весь дрожа от какого-то дикого истерического ощущения».
Порой кривится и искажается его лицо: «лицо его было искривлено, как бы после какого-то припадка»; в ином случает лицо его «искривлено судорогой»; лицо его «перекосилось как бы от судороги». Судорога, этот симптом тяжкого душевного нездоровья фиксируется автором несколько раз. «Искажены судорогой» лоб и лицо мертвой старухи, «побежали судороги» по лицу Лизаветы в последние мгновения жизни – так и Раскольникову передается это мучительнейшее состояние его жертв, возникающее из глубины его заполоненной злом и страдающей от этого души, причем подчас без серьезных оснований: он «судорожно схватился за свою шляпу»; «судорожно ждет», когда уйдут близкие; «руки его дрожали, перебирая листы, от судорожного нетерпения» при чтении газет; «с судорожным нетерпением» разговаривает со Свидригайловым.
Порой автор отмечает и такое проявление болезненного злобного напряжения, как конвульсии: «мелкие конвульсии вдруг прошли по всему его лицу» в разговоре с Порфирием; ранее конвульсии вызывались и сущими пустяками: «Он решительно ушел от всех, как черепаха в свою скорлупу, и даже лицо служанки, обязанной ему прислуживать и заглядывавшей иногда в его комнату, возбуждало в нем желчь и конвульсии…».
Еще один из страшных симптомов отмечен автором во время острейшего всплеска бессмысленной злобы – скрежет зубов. Это случается после того, как Раскольникова хлестнул по спине кучер «за то, что он чуть-чуть не попал под лошадей». Удар кнута так разозлил его, что он отскочил к перилам <…>, злобно заскрежетал и защелкал зубами <…>. Он стоял у перил и все еще бессмысленно и злобно смотрел вслед удаляющейся коляске…». Здесь троекратно повторена автором злоба, в приступе которой он скрежещет зубами и щелкает ими, как бесноватый. Тот же скрежет появляется и в ином эпизоде. Потрясенный встречей с мещанином, Раскольников в длинном внутреннем монологе на разные лады перебирает мысль о своем ничтожестве: «Эх, эстетическая я вошь…», «Да, я действительно вошь», – продолжал он, роясь в своей мысли. «Потому, потому, я окончательно вошь, – прибавил он, скрежеща зубами, потому, что сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь…» – сквернее и гаже, впрочем, не потому, что убил двух женщин, а потому, с его точки зрения, что «не перенес» своего преступления.
Злоба героя доходит иногда до пены на губах: входя к Порфирию «он чувствовал, что пересохли его губы, сердце колотится, пена запеклась на губах»; ранее на бульваре он злобно смеется «запенившимися от злобы губами». В разговоре с Заметовым «верхняя губа его дрогнула и запрыгала», Раскольников «стал шевелить губами, ничего не произнося». Когда он вышел, «лицо его было искривлено, как бы после какого-то припадка». Лицо его кривится не раз: разговаривая с матерью, он «скривил рот в улыбку»; далее: «"Да что вы, боитесь, что ль, меня все?" – сказал он с искривившеюся улыбкою». То же и с Разумихиным: «"Понимаешь теперь?.." – сказал вдруг Раскольников с болезненно искривившимся лицом»; и с Порфирием: «Вы все лжете, – проговорил он медленно и слабо, с искривившимися в болезненную улыбку губами». Переживаемый им ужас выдает себя и при разговоре с Соней: «губы его бессильно кривились, усиливаясь что-то выговорить»; «"Угадай", – проговорил он с прежнею искривленною и бессильною улыбкой».
3.
Все приведенные проявления злобы Раскольникова предстанут в дальнейшем творчестве писателя характерным набором симптомов, по которым диагностируется тяжкий духовный недуг героя. Еще одна характерная особенность персонологии у Достоевского, еще один общий симптом, объединяющий, как будет показано далее, всех героев-атеистов у Достоевского – постоянное раздражение – мелкая, повседневная, бытовая злобность, питательная почва злобных вспышек. Здесь не яркие и острые порывы зла, но текучая душевная стихия, мутный и мелкий поток. Все герои писателя, живущие не только идеями, но и страстями, являются ли они крупными или мелкими личностями, более или менее злыми или более или менее добрыми, легко поддаются раздражению, изливают его обильно в мир. Исключения редки: Соня, мать Раскольникова, в «Бесах» – Даша, в «Идиоте» – князь Мышкин, в «Братьях Карамазовых» – Алеша Карамазов, отец Паисий, старец Зосима. Все эти персонажи прежде всего отличаются от прочих типом сознания – христианским сознанием, а также всем устроением личности, глубоким самосознанием и самообладанием. Герои же страстного сознания и герои-атеисты раздражением заражены тотально, даже те, кто как будто не злы, – Дуня Раскольникова, Разумихин, Порфирий Петрович, Шатов, а также и герои-жертвы, несчастные и страдающие, безудержные в своих проявлениях, как Катерина Ивановна и Хромоножка.
Но никто столь постоянно, столь глубоко не раздражен, как Раскольников: из общего числа слов с корнем –раздраж– во всем романе (80 упоминаний) непосредственно к Раскольникову относится более 50. Раскольников, согласно авторскому знанию, изначально находился «в раздражительном и напряженном состоянии похожем на ипохондрию»; он «раздражал себя» своими «мечтами». Раздражение есть общая его душевная тональность, без конкретного повода: «Проснулся он желчный, раздражительный, злой и с ненавистью посмотрел на свою каморку». Всеведущий автор видит в раздражении героя источник его жизненных сил: «Силы его возбуждались и приходили теперь вдруг, с первым толчком, с первым раздражающим ощущением, и так же быстро ослабевали, по мере того как ослабевало ощущение». Толчком к раздражению становится появление любого человека в поле его зрения: он ощущает «свое обычное неприятное и раздражительное чувство отвращения ко всякому чужому лицу». И не только чужие лица, но и знакомые: Раскольников постоянно раздражен в разговорах с Разумихиным, кричит на него, например, «с горьким раздражением»; «с раздражительным нетерпением» говорит с Заметовым; постоянно раздражителен с доктором, равно как и с приехавшими сестрой и матерью. Разумихин объясняет странности поведения Раскольникова раздражением, и сам Раскольников использует этот козырь, пытаясь отделаться от заботы окружающих («"Не мучьте меня!" – проговорил он, раздражительно махнув рукой»), а родные боятся, как бы «не раздражить». Раздражение его прорывается равно как по отношению к Свидригайлову, так и к Соне: «раздражительно», повторяется дважды, настаивает на чтении Евангелия, в разговоре с ней «нервы его раздражались все более и более».
Порой Раскольников преувеличивает свое раздражение, актерствуя: кричит на Разумихина «с преувеличенною раздражительностию». «Он, впрочем, отчасти притворился», – поясняет всезнающий автор. Он ловко «выделывает» раздражение в разговоре с Порфирием. Иногда он фиксирует и использует в своих целях раздражение («Фу, как я раздражителен! А может, и хорошо; болезненная роль...»), но порой ощущает его как опасную помеху, так, он «ужасно раздражен» в разговоре с Порфирием, замечает это и решает «победить болезненно раздраженную натуру свою» перед вторым разговором. Впрочем, это не в его власти: он ощущает, «что мнительность его, от одного соприкосновения с Порфирием, от двух только слов, от двух только взглядов, уже разрослась в одно мгновение в чудовищные размеры... и что это страшно опасно: нервы раздражаются, волнение увеличивается. "Беда! Беда!.. Опять проговорюсь"». В итоге он кричит в исступлении: «Лжешь, ничего не будет! Зови людей! Ты знал, что я болен, и раздражить меня хотел, до бешенства, чтоб я себя выдал, вот твоя цель! <…> Ты знал мой характер, до исступления меня довести хотел…». Здесь редкое проявления некоторого знания героя о себе, о возможности бешенства и исступления. Но это нимало не помогает, заканчивает наш герой в этом разговоре с Порфирием именно исступлением и бешенством – это естественные плоды изначального раздражения.
Раздражение – это не только личное качество людей определенного душевного склада, оно предстает в романе как мировоззренческая категория, как отношение к жизни, теоретически проявленное в бунтарских идеях неприятия жизни и в жесте протеста. Так, Порфирий Петрович отмечает это качество в его соотнесенности с современными идеями: «Ведь все это ныне больное, да худое, да раздраженное!.. А желчи-то, желчи в них во всех сколько!», «тут теоретически раздраженное сердце», – говорит герой, выражающий здесь авторское знание, в третьем разговоре с Раскольниковым, вскрывая сущность происшедшего.
4.
Раздражительность и злобность Раскольникова достигает нередко высшей, предельной степени: клокочущие в душе ненависть, бешенство, ярость, а порой исступление – отмечены автором десятки раз, порой нарастающие, порой вспыхивающие резкими и неожиданными приступами. Так, после письма матери Раскольников «в исступлении»; в это состояние он приходит постоянно во время болезни; требует от Разумихина «в исступлении», чтобы его все оставили; в другой раз Раскольников начал разговаривать с Разумихиным спокойно, «а кончил в исступлении и задыхаясь, как давеча с Лужиным». И в разговоре с Соней «почти в исступлении» говорит о ее «позоре и низости». В ответ на слова Дуни о пролитой крови – «которую все проливают, – подхватил он чуть не в исступлении». Мысль о Свидригайлове «приводила его в мрачную ярость». С Порфирием Петровичем Раскольников впадает в состояние острейшей злобы: «вдруг впал в настоящее исступление», кричит в ярости: «Повторяю вам, что не могу дольше переносить…»; это исступление не раз фиксирует Порфирий, да и сам Раскольников осознает это и боится себя.
Во время болезни «впадал в бешенство или в ужасный, невыносимый страх»; «из-за малейшего слова впадал вчера чуть не в бешенство» – отмечает про себя доктор. «"Так откровенно в рожу и плюют!" – дрожал он от бешенства» во время визита в контору. Во сне в бешенстве бьет снова и снова старуху; во время разговора с Порфирием «глаза загорелись бешенством»; думая об игре Порфирия, понимает, «до какой степени бешенства и ярости может она довести его, чувствуя, что от бешенства с ума сойти может», «был в самом сильном пароксизме бешенства». Разговаривая с Дуней, в ответ на ее слово «преступление» – «Преступление? Какое преступление? – вскричал он вдруг, в каком-то внезапном бешенстве, – то, что я убил гадкую, зловредную вошь…».
Ненависть – высший градус злобы, состояние столь же острое, как бешенство, но при этом длительное и упорное, – характерное для Раскольникова состояние: Раскольников проснулся и «с ненавистью посмотрел на свою каморку»; в его душе раздражение «упорное, злобное, ненавистное»; на Дуню он «посмотрел чуть не с ненавистью»; в разговоре с ней он говорит о людях: «О, как я их всех ненавижу!»; Раскольников отдает себе отчет в своей ненависти: «Мать, сестра… Отчего теперь я их ненавижу? Да я их ненавижу, физически ненавижу…», то же и о старухе: «О, как я ненавижу теперь старушонку!..»; объект ненависти, конечно, «ненавистный Порфирий Петрович»: Раскольников «ненавидел его без меры, бесконечно, и даже боялся своею ненавистью как-нибудь обнаружить себя»; во время своего «длинного смеха» он «долго и ненавистно смотрел на Порфирия»; «с болью и ненавистью» осознает, что подчиняется ему; мгновенная ненависть направлена порой и на Соню: «ощущение едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу»; при словах Сони о каторге «его как бы вдруг передернуло, прежняя ненавистная и почти надменная улыбка выдавилась на губах его»; и позднее: «Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню».
Итак, проявления зла, заполонившего душу героя, можно интерпретировать в контексте православной антропологии как симптомы одержания: судороги, конвульсии, скрежет и щелканье зубов, вспенившиеся от злобы или дрожащие губы, кусание ногтей, злоба захлебывающаяся, задыхающаяся, зверская, неистощимая, сжатые от злобы кулаки, сводящее с ума бешенство, ненависть, ярость, исступление, желание наплевать, укусить, оскорбить, наконец, о чем далее, – убить, задушить. Все эти порывы и импульсы чувств практически вне поля осознавания героя: он, как зараженные трихинами, то есть управляемые бесами, «существами, наделенными умом и волей», мнит себя носителем истины. Его разум, даже при констатации бешенства или исступления, наглухо закрыт от оценивания происходящего в поле его душевной жизни как коловращения зла и порабощенности им. При полной дистанцированности от собственной духовной традиции, в которой он был воспитан матерью, при забвении самых азов ее, а значит и слепоте души и разума, герой беспомощен в этой стихии зла, у него нет ни малейшей возможности точно оценить происходящее, понять причину его – духовную подчиненность злу. Раскольниковым владеет дух немой и глухой, присутствие которого ранее – до полоненности трихиной – он умел чувствовать в петербургской холодной панораме. Его взгляд, как и его идея, неподвижен, и вокруг себя он видит только то, что хочет видеть, что отвечает строю его идеи.
5.
Разработанная до мельчайших деталей симптоматика одержания злом проявляется в дальнейшем творчестве Достоевского как повторяющиеся, типологические черты героев, одержимых идеями, главным образом – бунтарскими и атеистическими. Теми же ключевыми словами, что и Раскольникова, характеризует писатель и других персонажей, например, двух главных «бесов»: Петра Верховенского, идеолога и организатора, беса с «энтузиазмом», и Николая Ставрогина, практика и экспериментатора, – а также и мелких «бесов» романа. Не случайно в «Бесах» Федька каторжный говорит Петру Верховенскому, одержимому духом зла: «Алексей Нилыч, будучи философом, тебе истинного Бога, Творца создателя, многократно объяснял <…>. Но ты как бестолковый идол в глухоте и немоте упорствуешь…».
Раскольниковым и Верховенским владеет один и тот же дух, немой и глухой. Во всей симптоматике проявлений этой власти, во всех болезненных корчах плоти и духа одержимых злом героев они подобны друг другу – как ни компрометирующее звучит для Раскольникова это явное сходство. Впрочем, в глазах Порфирия Петровича он, жестокий убийца, почти в той же мере отвратителен, как Верховенский для читателя, разница в том, что один показан читателю изнутри его души, с внутренней точки зрения (и потому читатель невольно отождествляется с ним в его переживаниях), а другой с сугубо внешней, отстраненной (так что отождествление исключено). «Благородная» поза Раскольникова теряет свое обаяние при внешнем оценивающем взгляде, так Порфирий Петрович с негодованием иронизирует: «бледным ангелом ходит», «людей презирает», а убил двух, по теории. Для автора же Раскольников предстает отнюдь не только в модусе сострадания, но и жесткого обличения, об этом с очевидностью говорят все приведенные выше цитаты. Чтобы заметить это, читателю важно лишь не быть ослепленным заведомой, априорной, внерефлексивной симпатией к герою бунта. Тогда возможно воспринять Раскольникова в духе Сони – не только с состраданием к его мукам, но и с ужасом к совершенному им кровавому убийству, с пониманием трагедии его богооставленности и преданности дьяволу.
Диагноз – одержание злым духом – с полной ясностью обозначен в самом названии романа «Бесы». Название обобщающее, как будто относящееся ко всем его героям. Так и есть, это проявляется «математически» при анализе тех же ключевых симптомов, которые выделены в ситуации Раскольникова. Трихины обладают свойством плодиться и множиться – складывается ощущение, что раздражительность и неутолимая злобность как будто выплеснулись в мир из души Раскольникова и заливают все окружающее. Как и в его сне, каждый зараженный мнит себя носителем истины, будучи носителем ненависти.
При личностных различиях, крупности или мелкости, в героях «Бесов», практически без исключения, проникнуты глубоким и постоянным раздражением, дополнительными и усиленными оттенками его становятся презрение и отвращение. Ставрогин часто испытывает раздражение, то сдерживаемое, то с очевидностью проявленное, его улыбка может быть «злобной и раздражительной», Лебядкин пугается ставрогинской раздражительности; раздражается и Верховенский, стремится вызвать раздражение Ставрогина, порой удачно, и раздражается, если не удается этого сделать; Шатов «брезгливо и раздражительно ухмыляется», вообще он постоянно «раздражается болезненно». Часто раздражаются в разговорах мелкие «бесы», с раздражительностью говорит с ними Верховенский, порой «с непомерным раздражением», его всегда «раздражает» Кириллов. Не меньше, если не больше раздражения у поколения старшего: Варвара Петровна, Прасковья Ивановна, Юлия Михайловна – чрезвычайно раздражительные дамы, особенно первая, таков же и Степан Трофимович, хотя и отмечает в нигилистической молодежи «кухарочную раздражительность самолюбия». Эта раздраженность захватывает все общество, начиная с «бесов» (во время чтения «раздражительность задних рядов» охватывает всех); «всеобщее раздражение, что-то неутолимо злобное» царит в обществе накануне скандала. Не случайно в романе около 80 раз автор отмечает эту характеристическую черту.
Клокотание злобы заполняет собой весь роман «Бесы», он, как никакой иной, буквально переполнен пароксизмами злобы самой яростной, ненависти самой жгучей.
В романе «Бесы» нет ни одного героя, который не был бы захвачен этим коловращением зла. Так, слова с корнем «зл» («зол») в авторских высказываниях о героях употребляются более сотни раз, существенно больше, чем в «Преступлении и наказании». О Верховенском говорится: «разозлился, даже позеленел»; «совсем озлился»; «озлился вдруг»; на Ставрогина он кричит «в злобном нетерпении»; в разговоре с ним же кричит «в порыве неистовой злобы»; «трясется» от злобы; к отцу спешит «единственно из злобы, чтоб отмстить за одну прежнюю обиду»; «он с чрезвычайною злобой отнесся к поединку Николая Всеволодовича. Его это застало врасплох; он даже позеленел…». Рассказчик обобщает: «Петр Степанович побежал ухмыляясь. Вообще, сколько припомню, он в это время был как-то особенно зол и даже позволял себе чрезвычайно нетерпеливые выходки чуть не со всеми». Его злоба окрашивается в особый тон постоянной «всегдашней усмешкой», «злобной усмешкой», «ухмылкой» и «неприятно любопытным, шныряющим по углам взглядом», а также своеобразным «задором» в злобе («вошел к Кириллову, имея вид злобный и задорный»). Порой Верховенский доходит до предельного градуса исступления и неистовства: кидается на Ставрогина, как и Раскольников, «в совершенном бешенстве, с пеной у рта»; «"Ну зачем вам Шатов? Зачем?" – задыхающейся скороговоркой продолжал исступленный, поминутно забегая вперед и хватаясь за локоть Ставрогина»; «Если вы вздумаете завтра убежать, как подлец Ставрогин, – исступленно накинулся он на Кириллова, весь бледный, заикаясь и неточно выговаривая слова, – то я вас на другом конце шара... повешу как муху... раздавлю...»; «лицо его передернулось какой-то злобной судорогой»; «"Помиримтесь, помиримтесь", – прошептал он ему судорожным шепотом» – опять же повторяется отмеченная ранее черта.
Авторские констатации злобы героев весьма часты, особенно если учесть, что каждому из них в романе уделено немного места, несравненно меньше, чем Раскольникову. Так, о злобе Ставрогина: он говорит с Дашей «с злобною и раздражительною улыбкой», кричит ей вслед «с злобною, искривленною улыбкой», говорит «злобно» с Шатовым, «злобно» усмехается в разговоре с Верховенским. Он «почти в бешенстве» кричит на Хромоножку; после разговора с ней его злоба достигает высшей степени: «"Нож, нож!" – повторял он в неутолимой злобе, широко шагая по грязи и лужам, не разбирая дороги. Правда, минутами ему ужасно хотелось захохотать, громко, бешено…».
Стоит отметить: и в этом симптоме глубокого духовного недуга Ставрогин подобен Раскольникову, в душе которого подобные порывы – хохотать демонически – более часты, при этом он не обладает выдержкой Ставрогина и не удерживает хохота, например, с Заметовым: вдруг заливается «нервным хохотом, как будто сам не в силах был сдержать себя». Ему припоминается его ощущение, когда в дверь ломились «и ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!». В ходе разговора с Заметовым ему вновь не раз еще хотелось «язык высунуть», его одолевает «припадочный взрыв смеха». Когда Раскольников узнал, что его не подозревают, то ему «хотелось хохотать, хохотать, хохотать…». Спрятав украденные вещи под камнем, «он засмеялся нервным, мелким, неслышным, долгим смехом…» – опять же, в точности, как старуха в его бреду, таким же демоническим смехом.
Самообладание же Ставрогина, приобретенное долгим опытом порока, самое существенное его отличие от Раскольникова, сказывается и в проявлениях его злобы. Рассказчик делает обобщение: «При бесконечной злобе, овладевавшей им иногда, он все-таки всегда мог сохранять полную власть над собой. <…> злоба эта была холодная, спокойная и, если можно так выразиться, – разумная, стало быть, самая отвратительная и самая страшная, какая может быть».
Как и Раскольников, Ставрогин и иные из его лагеря чувствуют глубочайшее презрение к людям вообще, а также и друг к другу: «Брезгливое презрение выразилось в лице» Ставрогина при мысли о Даше («сиделка»); в Верховенском «много самонадеянности и презрения ко всем этим "людишкам", а к Шатову в особенности. Он презирал Шатова уже давно за его "плаксивое идиотство"». Кириллов с презрением, со «злобным отвращением» относится к Верховенскому.
В целом, в «Бесах» симптомы болезненной злобности разлиты по всему роману: дрожь, дрожащие губы, судороги, искривленное лицо – подобные авторские наблюдения относятся практически ко всем персонажам. Различие лишь в том, что ведущие «бесы» не несут в себе той нервной внутренней слабости, которая проявляется в «дрожании» рук, губ, лица, всего тела – Верховенский и Ставрогин явно не относятся к «твари дрожащей». Можно отметить, пока лишь вскользь, что герои иных мировоззренческих позиций у Достоевского описаны вне анализируемых тяжких проявлений. Лишь один из всех отмеченных болезненных симптомов присущ князю Мышкину – это нервное дрожание (никогда не окрашенное в тон злобного дрожания), и это есть признак его душевной слабости, телесной болезненности, предвещающий итоговую сломленность.
Кстати и о ногтях – еще один раскольниковский симптом, который обнаруживается с еще большей патологией у Верховенского. На собрании своих он просит ножницы: «"Забыл ногти обстричь, три дня собираюсь", – промолвил он, безмятежно рассматривая свои длинные и нечистые ногти». Далее, в ответ на прозвучавшие реплики: «"Однако порядочный вздор!" – как бы вырвалось у Верховенского. Впрочем он, совершенно равнодушно и не подымая глаз, продолжал обстригать свои ногти». Здесь не что иное, как циническое холодное презрение.
Совершенно неконтролируемые пароксизмы острейшей болезненной злобы вполне уравнивают крупных и мелких «бесов». Сильнейшие всплески злобы – бешенство и ярость – состояние, которое свойственно многим героям: Варваре Петровне, Кириллову, Шатову, Ставрогину и Верховенскому, более мелким «бесам», Хромоножке. Верховенский у своих соратников «был в бешенстве и наговорил лишнего», при воспоминании о разговоре со Ставрогиным, «бешенство захватило ему дух»; во время ожидания самоубийства Кириллова «им овладело совершенное бешенство: он сорвался с места, закричал и, топая ногами, яростно бросился к страшному месту»; он кидается на Ставрогина «в совершенном бешенстве, бормоча несвязно, почти слов не находя, с пеною у рта».
Ненависть царит в городе, все ненавидят всех, «бесы» ненавидят Россию: «Ненависть тоже тут есть», – развивает свою мысль Шатов, говоря о бывших соратниках, которые были бы «страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться! Тут одна только животная, бесконечная ненависть к России, в организм въевшаяся...». Причем сам Шатов ставит свой диагноз на высоком накале ненависти к носителям ненависти, «почти с яростью».
Целый ряд симптомов одержания, как и неистовая злоба, – постоянные приметы душевного состояния Шатова, зараженного ненавистью ничуть не менее, чем его теперешние противники и бывшие единомышленники, ведь противники всегда похожи друг на друга во взаимной вражде, они в равной мере «съедены» идеей, пленены ею и обезличены. В каждом фрагменте с участием Шатова автор (что должно внести коррективы в читательское восприятие этого героя, несмотря на жалость к нему) отмечает его злобу, а также и более яркие симптомы: во время разговора со Ставрогиным он «вскочил с места; даже пена оказалась на губах его»; он «неистово» вопит; «неистово» бросился за Ставрогиным; «исступление его доходило до бреду»; он скрежещет зубами в ярости: «"Верховенский бежал, Верховенский!" – яростно проскрежетал Шатов»; на вопрос жены о злодействах его бывших единомышленников «скрежещет» в ответ.
Скрежет зубов нередок в романе: скрежещет зубами и Ставрогин (как не раз и его мать Варвара Петровна): «проскрежетал про себя зубами и проворчал что-то неразборчивое». «"У, идиотка!" – проскрежетал Николай Всеволодович» в разговоре с Марьей Лебядкиной.
Если такие симптомы, как болезненное раздражение, дрожание, дрожащие и вздрагивающие губы, судороги отмечаются у многих персонажей, находящихся в высшей степени взвинченности в своих страстях, а одержимы страстями и идеями в этом романе все, то Верховенский все же ближе всех к Раскольникову в отношении этой симптоматики, не только по острейшим приступам злобы, но и в мелких симптомах: «искривленная улыбка», «лицо его искривилось», пена на губах, вздрагивающий голос, вздрагивающие концы губ, «злобная судорога». Но характерно, что те же симптомы нетрудно отметить и у Степана Трофимовича, и у Варвары Петровны – это «либеральное» поколение, «отцы» почти не отличаются от детей в их злобных чувствах. Любопытно, что герои иного плана, не только Шатов, но и Марья Лебядкина наделена все той же симптоматикой зла: ее презрительность отмечена несколько раз, как и высокомерный тон, гордость, исступление, торжество в презрении. Так что в облике юродства явственно проглядывают приметы беснования. Всеобщее беснование зараженных – во исполнение раскольниковского сна в Сибири, в ознаменование первого его акта, стало реальностью в «Бесах». И в основном тексте романа нет ни одного из тех немногих избранных, которые не поддались злу.
6.
Наконец, еще одна, самая страшная типологическая черта героев-атеистов – предельная, доведенная до своего логического финала злоба, и прежде всего убийц, Раскольникова и Ставрогина, – это готовность к насилию, нередко острое желание убить, проявления явной агрессии к миру и людям, то есть агрессивность в чувстве, в мысли, в желании, в намерении, в поступке. Имена эта черта, глубокое зло в природе души героя, и делает возможным совершение преступления. Даже любящая Соня ощущает своей душой убийцу в Раскольникове, страшная идея убийства поражает ее – сквозь злобность его слов.
Стоит отметить такой симптом: в ярости Раскольников пускает в ход свой кулак: «Не позволю-с! – крикнул он вдруг, изо всей силы стукнув кулаком по столу, – слышите вы это, Порфирий Петрович? Не позволю!»; «"Не язвите меня! Я не хочу!.. Говорю вам, что не хочу!.. Не могу и не хочу!.. Слышите! Слышите!" – крикнул он, стукнув опять кулаком по столу». То же и Шатов: «...кто ж тут с этими дураками может в чем-нибудь заручиться! – вдруг вскричал он в бешенстве, ударив кулаком по столу. – Я их не боюсь! Я с ними разорвал». Стучат кулаком по столу в романе «Бесы» и другие герои – Верховенский, Лямшин, Степан Трофимович. Кулаком бьет Ставрогина по лицу Шатов, вообще, здесь кулаки нередко идут в ход.
Ненависть Раскольникова к врагам порой доходит до желания убить человека: «по временам ему хотелось кинуться и тут же на месте задушить Порфирия»; «…в это мгновение такая ненависть поднялась вдруг из его усталого сердца, что, может быть, он бы мог убить кого-нибудь из этих двух: Свидригайлова или Порфирия. По крайней мере, он чувствовал, что если не теперь, то впоследствии он в состоянии это сделать…». В иной ситуации: «Если Свидригайлов что-нибудь интригует против Дуни, то… тогда я убью его». Автор сообщает об отношении к Лужину: «он, кажется, убил бы его!»; об отношении к Заметову (который не сделал ему зла): «Он бы, кажется, так и задушил в эту минуту Заметова». Наконец, злобная ненависть направлена и на убитую уже старуху: «О, как я ненавижу теперь старушонку! Кажется, бы другой раз убил, если б очнулась!» Что и происходит во сне, когда он вновь и вновь бьет старуху по голове, тщетно пытаясь убить ее.
Ставрогинская способность убить, как и у Раскольникова, подтверждается не только фактами его прошлой, до начала действия романа, жизни, но и строем его души, что проявляется как в способности сдержать себя при полной готовности хладнокровно убить – например, Шатова, так и в неконтролируемых и несдерживаемых агрессивных выходках, которые порой прорываются, например по отношению к Верховенскому, который кричит: «Стой! Ни шагу!» – и хватает Ставрогина за локоть. «Ставрогин рванул руку, но не вырвал. Бешенство охватило его: схватив Верховенского за волосы левою рукой, он бросил его изо всей силы обземь и вышел в ворота». Таков же исход злобы и при встрече с Федькой: «Он схватил бродягу за шиворот и, со всею накопившеюся злобой, изо всей силы ударил его об мост».
Надо ли добавлять, что подобные импульсы Раскольникова и Ставрогина оказываются вне оценочной сферы: даже почти не фиксируются ими, а при констатации – не становятся толчком для самоанализа, и тем более им чуждо всякое сожаление о злобных чувствах и поступках. О раскаянии в своем зле говорить не приходится. И в этом, как и в перечисленных ранее чертах, сходство героев разительно. И это несмотря на различия их нравственных представлений: Раскольникову все же не чужды размышления о плохом и хорошем: он, например, знает, что подслушивать плохо. И при его «помутившемся сердце», при искаженности сознания, он не желает и не делает зла окружающим – вне предусмотренной теорией ситуации, ему отвратителен аморализм Свидригайлова и, конечно же, был бы отвратителен Ставрогин при их гипотетической встрече, а Ставрогин, как и Свидригайлов, позабавился бы при виде раскольниковских мучений – реакции на эксперимент начинающего и непоследовательного бесталанного ученика.
Здесь стадии различны, сущность же одна – глубокая плененность злой силой, делающая возможным злодейство и в мыслях, и в чувствах, и в поступках. Разница в степени погруженности души в зло, в привычности к нему предопределяет возможность или невозможность возвращения, восстановления искаженной человечности: некий незримый предел давно перейден Свидригайловым и Ставрогиным, так что и слабая попытка последнего не имеет успеха, даже при пробудившейся совести – что мы знаем из главы «У Тихона». Не учитывать этой авторской интенции – стремления спасти своего героя – мы не можем, да и события романного времени говорят о том, что Ставрогин пытается отойти от зла7. Но все же катастрофический финал романа – гибель души героя. Есть та глубина плененности, когда бес уже не выпустит свою жертву, – в соответствии с православным пониманием зла это показывает Достоевский. Даже если эта жертва стремится не делать зла: стоит вспомнить о первообразе всех подобных чрезвычайно обаятельных экспериментирующих за гранью добра и зла персонажей и к злу как будто не очень склонных:
Он сеял зло без наслажденья,
Нигде искусству своему
Он не встречал сопротивленья,
И зло наскучило ему.
Именно этот «великий» дух, пораженный Богом и преданный самому себе, предлагает тему своим жертвам: спастись без раскаяния – он и сам не прочь найти такой исход. Так что и Свидригайлов, и Ставрогин не вышли в итоге из своей плененности идеей, не поставили под сомнение истинность своих умозаключений, как все те же управляемые трихинами зараженные из сна Раскольникова. И к страшному концу они влекомы неудержимо помимо своих умозаключений или решений воли, без распознавания сущности происходящего. Мы можем найти в романах приметы лишь слабого и смутного осознавания ими той демонической власти, которой они подчинены всецело. Раскольникова же Бог хотя и «предал» дьяволу (здесь в Сониных словах звучит тема наказания), но не отступил вовсе, и в его душе живет предчувствие – ощущение лжи в своих идеях, которое, согласно знанию всеведущего автора, не позволит ему, даже стоящему над Невой, броситься в воду.
Подчиненность духу зла – этот пневматологический компонент личности и определяет сходство в проявлениях душевной жизни и в жизни самосознания героев различных романов, героев-носителей сходных идей. Сознавание себя, умение наблюдать себя и видеть зло в себе, это первичное требование христианской антропологии, совершенно чуждо героя-атеистам, отвергшим родное Предание. Любопытно, что теоретически это понимает Свидригайлов, так, он говорит Дуне: «У нас в образованном обществе особенно священных преданий ведь нет, Авдотья Романовна: разве кто как-нибудь себе по книгам составит... али из летописей что-нибудь выведет». Но практическая непричастность к христианской традиции делает и этого героя, и ему подобных теоретиков, беспомощными перед той реальной силой, которую они легкомысленно впускают в свою душу. Осознать эту силу бессилен их евклидовский разум, а единственно возможная опора, в силу ее неучета, не может дать способа видения происходящего.
7.
Однако нельзя забывать: согласно антропологии Достоевского, в сердце любого человека дьявол с Богом борется, но не царит, и доброе начало необходимо увидеть даже в убийцах. Так что здесь стоит перейти к «положительной» составляющей в персонологии Достоевского.
Раскольников относится к тем героям Достоевского, кто одновременно и зол и добр, по крайней мере, был таковым до совершения преступления. Словами Разумихина автор говорит о Раскольникове: «угрюм, мрачен, надменен и горд» – и тут же: «великодушен и добр». Автор в своих характеристиках героев не раз говорит о доброте: в описании характера Разумихина – добр и простодушен; о глазах Дуни, которая горда, но глаза добры иногда; о Соне: выражение лица доброе и простодушное; «добренький» – Лебезятников, почти «добродушен», если бы не выражение глаз – Порфирий Петрович. Персонажи романа говорят о других: добрые лицо и глаза – Лизаветы; «добрый» – четырежды говорит о людях в своем письме Пульхерия Александровна; Раскольников о Разумихине («ты всех их добрее, то есть умнее»); Соня о том, что Катерина Ивановна добрая; «добрый человек» – Катерина Ивановна о Мармеладове.
Так что в романе немало и добра, не только кружение зла, немало особенно в сравнении с «Бесами» – здесь власть зла более глубока и страшна, и показательно, что слова с корнем -добр- чаще всего звучат в иронической тональности, в искажающем до противоположности и профанирующем контексте. Так, Липутин говорит о Кириллове с иронией: «держатся новейшего принципа всеобщего разрушения для добрых окончательных целей». Варвара Петровна, отмечая глупую «доброту» Прасковьи Ивановны, обобщает: нет ничего глупее глупого добряка. Если кто-то из героев говорит о чьей-то доброте (жертва, например, относит это к мучителю) или о своей собственной доброте, то в действительности – это совершенно ясно читателю – все как раз наоборот: Степан Трофимович говорит о том, что Петруша «добр»; Иван Осипович – что у Ставрогина «сердце доброе»; «Я добр», – говорит о себе Лебядкин; Петр Степанович влетает к фон-Лембке, не доложившись, «как добрый друг»; «Какой вы добрый... – ласково проговорила Лиза» – Верховенскому, он ей в ответ: «…я ведь вам все-таки желаю добра...»; «Чувствительный, ласковый и добрый Эркель быть может был самым бесчувственным из убийц, собравшихся на Шатова…».
Простодушный рассказчик говорит о «добром сердце» и «светлом уме» Степана Трофимовича (не без легкой иронии) и об «удивительной и деликатнейшей доброте» Маврикия Николаевича (пожалуй, всерьез – редкий случай). О Лизе: «она казалась гордою, а иногда даже дерзкою; не знаю, удавалось ли ей быть доброю; но я знаю, что она ужасно хотела и мучилась тем, чтобы заставить себя быть несколько доброю». Лиза тоже из тех героев, которые и добры и злы. Доброта таких героев в романах всегда подтверждается поступками – очевидными добрыми проявлениями, всегда чрезвычайно яркими и самобытными, как поклон Лизы перед иконой. И им же свойственны чрезвычайно экспансивные и своевольные движения злобы самой искренней, как глумление Лизы над Маврикием Николаевичем у «блаженного» Семена Яковлевича, сменяемых раскаянием столь же глубоким. К этому же ряду в романе «Идиот» относятся Настасья Филипповна и Аглая, в «Братьях Карамазовых» – Груша. Всех их при изначально доброй душе объединяет гордость, исток злых чувств, но и при вспыхивающих злых импульсах эти героини сохраняют свое обаяние для автора и для читателя – именно своей способностью к доброму, в высшей степени самобытному поступку или чувству и к острым вспышкам раскаяния.
Характерно, что в «Бесах», где герои не раз говорят о различении добра и зла, серьезно и ответственно слово «добро» звучит единожды в устах старого слуги: «"Благослови вас Бог, сударь, но при начинании лишь добрых дел" – "Как?" – остановился Николай Всеволодович, уже перешагнув в переулок. Алексей Егорович твердо повторил свое желание; никогда прежде он не решился бы его выразить в таких словах вслух пред своим господином».
В мире «бесов» нет добра, да как будто и души как таковой нет, нет иных чувств, кроме злобы в разных ее вариациях. Применительно же к Раскольникову – здесь важно подчеркнуть отличие Раскольникова от Верховенского – автор многократно говорит о его душе: «смутно и темно на душе»; «на душе его стало вдруг легко и мирно»; «проклятие вырвалось из души его»; «мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения вдруг сознательно сказались душе его»; «страх, как лед, обложил его душу»; «ужасное ощущение мертвым холодом прошло по душе его»; «носил столько собственного ужаса и страдания в душе»; «опять одно прежнее, знакомое ощущение оледенило вдруг его душу»; «давно уже незнакомое ему чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее»; «опять то же чувство волной хлынуло в его душу»; «ему одному с этаким делом на душе не прожить»; «одно язвительное и бунтующее сомнение вскипело в душе его»; «цельное, новое, полное ощущение <…> к нему вдруг подступило: загорелось в душе одною искрой и вдруг, как огонь, охватило всего». Здесь поток мучительнейших чувств и переживания в основном мрачные, но изредка и светлые, и все они говорят о живой душе героя. Слово «душа» входит и в лексикон самого Раскольникова: «А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят!»
А также и слово «сердце»: «На какую грязь способно, однако, мое сердце!»; «Соня, у меня сердце злое…». Многократно говорит всеведущий автор о живом и страдающем сердце или же пустом сердце героя, которое не просто бьется (многократно) в волнении у преступника, но живет своей особенной неподконтрольной разуму жизнью: испытывает злобные чувства, такие как отвращение, которое «давит и мутит его сердце», или едкая ненависть, которая «прошла по его сердцу», как и иные злобные чувства, отмеченные выше. Но и иное: его сердце сжимает «страшная тоска», мучение о родных: что-то «сжало ему сердце», мысли о них «истерзали ему сердце»; ощущение невозможности обращаться к людям «перевернуло его сердце», сердце стало «пусто и глухо». Теоретический вопрос «замучил его сердце и ум», сама идея героя есть «нарыв на сердце», в результате «опустело его сердце».
Связь идеи с сердцем человека – постоянная мысль Достоевского, это показано в подробной симптоматике зла, которую несет демоническая идея душе и сердцу человека. Порфирий Петрович, носитель авторских идей, вскрывает связь сердца и идеи: идея Раскольникова и его преступление – «нашего времени случай», когда «помутилось сердце человеческое», в самой идее говорит «теоретически раздраженное сердце». Раскольников ставит рядом сознание и сердце: «Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца». И здесь еще раз нужно подчеркнуть глубину плененности злом в ситуации Раскольникова: не только ум, но и сердце искажено; причина его преступления отнюдь не только «ошибочка» в теории, но именно тяжкий душевный и сердечный недуг делает возможным преступление.
Однако в сердце Раскольникова нет окончательного метафизического решения – предпочтения зла. И возможны редкие в романе эпизоды смягчения сердца – они рождаются при ощущении своей связанности с людьми: «Вдруг в сердце своем он ощутил почти радость: ему захотелось поскорее к Катерине Ивановне». Еще глубже с матерью: «Как бы за все это ужасное время разом размягчилось его сердце. Он упал пред нею…»; «"Маменька, что бы ни случилось, что бы вы обо мне ни услышали, что бы вам обо мне ни сказали, будете ли вы любить меня так, как теперь?" – спросил он вдруг от полноты сердца…». А также и с Соней: «Чувство, однако же, родилось в нем; сердце его сжалось, на нее глядя. "Эта-то, эта-то чего?" – думал он про себя. Все сердце его перевернулось…» – перед признанием, а также позднее, на каторге: «Она стояла и как бы чего-то ждала. Что-то как бы пронзило в ту минуту его сердце…».
В романе же «Бесы» подобные слова – душа, сердце – всерьез употребляются лишь по отношению к страдающему фон-Лембке и к Шатову, особенно после возвращения его жены; можно отметить редкие упоминания о душе в связи с Варварой Петровной. Впрочем, чаще с иронией: о сердце и его «таинственных изгибах» в описании отношений Варвары Петровны и Степана Трофимовича нередко говорит рассказчик. Часто и всегда глумливо звучат многочисленные патетические слова о душе и сердце в устах Лебядкина: «…здесь, в этом сердце накипело столько, столько, что удивится сам Бог, когда обнаружится на Страшном суде!» То же саркастическое «наоборот» явно ощущается и в ряде слов Степана Петровича, говорящего, например, сыну своему Петруше, «отправленному по почте»: «…болел же я за тебя сердцем всю мою жизнь», или же о «святыне сердца» или «последнем крике сердца». О душе также часто и с пафосом говорит Степан Трофимович: «…вы представить не можете, какая грусть и злость охватывают всю вашу душу, когда великую идею, вами давно уже и свято чтимую, подхватят неумелые…». В подобных патетических речах, в упоении собственной риторикой Верховенский-старший неизменно снижает произносимые им высокие слова – это постоянный авторский прием в изображении этого героя. В той же риторической тональности звучат и слова рассказчика, имитирующего высокий слог героя: «Степан Трофимович сумел дотронуться в сердце своего друга до глубочайших струн и вызвать в нем первое, еще неопределенное ощущение той вековечной, священной тоски, которую иная избранная душа, раз вкусив и познав, уже не променяет потом никогда на дешевое удовлетворение». То же о чувствах: высокие чувства, чувствительная душа, благородные чувства – все эти слова в устах Степана Трофимовича звучат саморазоблачительно, как пародия на самих себя.
У Ставрогина и Верховенского, как и у мелких «бесов», души, кажется, и вовсе нет, или же, в свете этих наблюдений, совершенно мертвы их души (как и в «Мертвых душах» о душе, применительно ко всем героям, как о собственно человеческом признаке не идет речи, бездушные гоголевские герои не чувствуют, не страдают, не думают – эти слова не используются автором, когда он рассказывает о них). В «Бесах» крайне редки авторские констатации, подобные приведенным выше авторским проникновениям в душу Раскольникова. Практически отсутствуют в романе «Бесы» авторские высказывания о героях, которые столь часты в «Преступлении и наказании»: он почувствовал, что…; он подумал, что… Как будто «бесы» в своем существовании обходятся без этих человеческих способностей. Обходятся они, практически все, и без страдания (как и гоголевские мертвые души).
Из ряда «бесов» выделен лишь Шатов – своим страдающим сердцем, в котором особое место занимает Ставрогин: «Я не могу вас вырвать из моего сердца, Николай Ставрогин!». И к Ставрогину обращен его упрек: «…в то же самое время, когда вы насаждали в моем сердце Бога и родину, в то же самое время даже может быть в те же самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка, Кириллова, ядом...». Его сердце сохраняет верность его единственной любви: «три года разлуки, три года расторгнутого брака не вытеснили из сердца его ничего».
Если в целом «бесы» не наделены автором душой, сердцем, умом, то иначе в ситуации Раскольникова, именно здесь серьезное отличие в персонологических характеристиках, предусмотренных автором в различении стадий укорененности во зле: мучительным страданием реагирует искаженная, но все же живая душа на свое преступление, но окамененное нечувствие царит в омертвевшей душе, погрязшей во зле и пороке. Всезнающий автор нередко говорит о глубоком страдании Раскольникова: «он пролежал с полчаса в таком страдании, в таком нестерпимом ощущении безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал»; «лицо его <…> было чрезвычайно бледно и выражало необыкновенное страдание, как будто он только что перенес мучительную операцию или выпустили его сейчас из-под пытки»; «в этом взгляде просвечивалось сильное до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное»; «Раскольников был деятельным и бодрым адвокатом Сони против Лужина, несмотря на то что сам носил столько собственного ужаса и страдания в душе. Но, выстрадав столько утром, он точно рад был случаю переменить свои впечатления…»; наконец, словами самого Раскольникова: «Это, значит, символ того, что крест беру на себя, хе-хе! И точно, я до сих пор мало страдал!» Да, немало – собственно, вся история, изложенная в романе, есть история многообразных страданий героя. И здесь еще одна персонологическая черта: это страдание, согласно христианской антропологии, не оказывается очистительным, просветляющим. Оно длится и множится, но подобное страдание без раскаяния во зле не несет ни малейшего проблеска света, здесь что-то подобное адскому горению, которому нет конца. Освобождение от этого злого страдания придет к Раскольникову лишь вместе с освобождением от власти беса. Можно лишь наметить в духе православного понимания ситуации: дальнейший трудный путь к воскресению души будет исполнен длительного страдания-раскаяния, которое придет на смену радости – на смену минуте освобождения, которой завершается роман.
Единственный раз в «Бесах» всерьез говорится о пробуждении к страданию ставрогинского сердца: «Скажи мне всю правду, – вскричал он с глубоким страданием, – когда вчера ты отворила мою дверь, знала ты сама, что отворяешь ее на один только час?»; «Я не мог устоять против света, озарившего мое сердце, когда ты вчера вошла ко мне…».
Единственный же раз, тоже в кульминационной ситуации, когда на карту поставлена любовь к женщине и даже сама жизнь, говорится о душе и сердце Свидригайлова: «сердце его с болью сжалось», когда Дуня подняла револьвер. «"Бросила!" – с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы разом отошло у него от сердца, и, может быть, не одна тягость смертного страха; да вряд ли он и ощущал его в эту минуту. Это было избавление от другого, более скорбного и мрачного чувства, которого бы он и сам не мог во всей силе определить». И далее: «Прошло мгновение ужасной, немой борьбы в душе Свидригайлова. Невыразимым взглядом глядел он на нее. Вдруг он отнял руку, отвернулся, быстро отошел к окну и стал пред ним».
В обеих ситуациях автор инспирирует в читателе острое сочувствие к героям, возможно, более глубокое, чем к женщинам, вызвавшим и – погубившим этот трагически обреченный, подлинный душевный всплеск, одолевший на миг привычное зло. Так писатель прозревает глубины человеческих душ, видит глубокую трагедию и глубокое страдание в том человеке, которого Раскольников, например, счел «самым пустейшим и ничтожнейшим злодеем в мире».
В целом же в «Бесах» о страдании почти всегда говорится если не профанирующе, то иронически: о «ссыльном страдальце» – о себе говорит Степан Трофимович; страдать за народ – звучит так же; студентка – не раз повторяется в романе и звучит пародийно – стремится «принять участие в страданиях бедных студентов и возбудить их к протесту». Страдание Лебядкина – еще одна профанация: «Страдали вы, сударыня, в жизни?». О своем страдании Варвара Петровна говорит Петру Степановичу, и это совершенно неуместно: «О, как я страдала всю жизнь, Петр Степанович!». Рассказчик отмечает: «страдало» самолюбие Верховенского, «страдало» самолюбие и Лебядкина; «даже страдало сердце, а не то что одно начальническое самолюбие» – говорится о фон-Лембке как о «страдальчески-мнительном» человеке. «Но он страдал, страдал истинно», – убеждает рассказчик, говоря о Степане Трофимовиче, когда тот изливал душу Софье Матвеевне. Вот практически все ситуации страдания в романе.
Итак, «положительная» персонология героев бунта обнаруживает различные степени их ущербной человечности – более или менее редуцированной жизни сознания и души: исполненные злыми импульсами, но при этом глубоко страдающие души Раскольникова и Шатова, практически омертвевшие души Свидригайлова и Ставрогина, мертвые демонические пустоты вместо душ у «бесов». Далее, рядом с Раскольниковым и Шатовым необходимо поставить Ивана Карамазова.
8.
В соответствии с теми же персонологическими принципами, укорененными в христианской традиции, строится автором и образ Ивана Карамазова – по тем же пневматологическим и психологическим законам, которые действуют при создании образов одержимых злом героев предшествующих романов.
Неосознанные чувства, которые бушуют в душе Ивана те же, что и в Раскольникове, и в «бесах» – здесь сходство почти полное. Раздражение, злоба, ярость, исступление, ненависть, скрежетание, дрожание рук, судороги в руках, бешеные вопли, перекосившееся от злобы лицо, бледность от злобы – можно сделать длинный ряд выписок, не меньший, чем о Раскольникове, с теми же ключевыми словами, особенно из четвертой части романа (при том что Ивану в романном пространстве уделено не так уж много места).
Всеведущий автор многократно говорит о злобе в душе Ивана8: он «злобно» кричит на кучера, на отца, со злобой разговаривает с Катериной Ивановной, «злобно и резко» говорит о ней; «злобно» кривит лицо, говоря о том, что один гад съест другую гадину; «злоба» в его сердце из-за Смердякова: "Да неужели же этот дрянной негодяй до такой степени может меня беспокоить!" – подумалось ему с нестерпимою злобой». То, что он остановился перед пьяным, «озлило его до сотрясения». Он «бледнеет от злобы», когда говорит об отце и о Груше. Он не раз «злобно усмехается», «злобно смеется», «дрожит злобною дрожью», может «озлиться» из-за пустяков ("этакая тварь, да еще в очках!"), «со злобой» смотрит на Алешу, даже «злобно молчит».
Его злоба естественно перерастает в ненависть, бешенство, исступление, ярость: прежде всего к Смердякову, который «ненавистен как самый тяжкий обидчик», ненависть Ивана «нарастает», «он даже начал сам замечать эту нараставшую почти ненависть к этому существу»; «процесс ненависти» к Смердякову «обостряется»; распространяется на всех вообще, становится тотальным состоянием: «Что-то ненавистное щемило его душу, точно он собирался мстить кому». Ненавидит он даже Алешу: «И ты тоже презираешь меня, Алеша. Теперь я тебя опять возненавижу. И изверга ненавижу…»; ненавидел Дмитрия, «вспоминая давешний с ним разговор», «ненавидел очень минутами и себя». Ненавидит и Катерину Ивановну, ненавидит ее «возвраты» к Мите, которые приводили его «в совершенное исступление»; ненавидит самого Митю за то, что он убил отца: «изверга ненавижу!», «пусть сгниет в каторге!»; «страшную ненависть» он чувствует к случайно встреченному на пути мужичонку. И более всех, кажется, ненавидит своего мучителя, черта, «скрежещет» (как и его собратья по мировоззрению) в разговоре с ним: «"Опять в философию въехал!" – ненавистно проскрежетал Иван»; «"Уж и ты в Бога не веришь?" – ненавистно усмехнулся Иван». Так что Ивану, пожалуй, ненависти достается больше всех остальных героев этого же типа (это острое состояние, кстати, не характерно для окамененного нечувствия Свидригайлова и Ставрогина).
Внезапные вспышки исступления и ярости свойственны Ивану: «Вздор! – крикнул Иван Федорович почти в исступлении. – Дмитрий не пойдет грабить деньги…»; «"Убили отца, а притворяются, что испугались", – проскрежетал он с яростным презрением»; «"Ты солгал, что ты убил!" – бешено завопил Иван»; «"Не про него, к черту изверга!" – исступленно завопил Иван». Смердяков особенно доводит его до состояния неконтролируемой ярости: «он почти в прежнем исступлении вдруг завопил: "Слушай, несчастный, презренный ты человек! Неужели ты не понимаешь, что если я еще не убил тебя до сих пор, то потому только, что берегу тебя на завтрашний ответ на суде"». Наконец, объект его ярости – черт: он «в ярости» разговаривает с чертом, кричит яростно: «Иван Федорович проговорил это совсем в ярости, видимо и нарочно давая знать, что презирает всякий обиняк…»; «"Ни одной минуты не принимаю тебя за реальную правду", – как-то яростно даже вскричал Иван»; «"Ни одной минуты!" – яростно вскричал Иван»; «восклицает исступленно»: «Молчи, обманщик, я прежде тебя знал, что это Алеша…».
Характерная персонологическая черта – слабость самосознания – очевидна и в случае Ивана. Отчасти уже отмечено выше сходство у Достоевского героев страстей и героев, одержимых идеей, – так Митя по проявлениям злобы немногим уступает Ивану. Но в отношении самосознавания он существенно глубже Ивана: его самооценка точна, он способен к глубокому раскаянию в своем зле, в своей «мерзости», в своих злых порывах. Ничего этого не дано закрытому в своей гордыне сознанию Ивана. Все проявления предельной злобы, весь ад души Ивана практически вне его осмысления, он проживает его без сопротивления и без оценочной реакции на свои злые импульсы. Никогда не остановился он мысленно на злобных чувствах, агрессивных жестах, не отметил их в себе и не испугался этого страшного коловращения зла.
Не ужаснулся он и того, что ему хочется убить человека. Как и у Раскольникова, как у Ставрогина, у Ивана не раз вспыхивает острое желание убить, не осознаваемое как грех, да и теория его говорит о том, что вседозволенность есть естественный и необходимый вывод из Божьего небытия. Вот ситуации, весьма похожие на воспаленные желания убийства у Раскольникова и Ставрогина. Его отношение к Катерине Ивановне таково: «…он безумно любил ее, хотя правда и то, что временами ненавидел ее до того, что мог даже убить». Убить он готов и Смердякова: он «…пустился к Смердякову. "Я убью его, может быть, в этот раз", – подумал он дорогой»; «Надо убить Смердякова!.. Если я не смею теперь убить Смердякова, то не стоит и жить!» По пути к Смердякову его порыв злобы к мужичку, ничем перед ним не провинившемуся, едва не привел к убийству: «Тотчас же ему неотразимо захотелось пришибить сверху кулаком мужичонку». И эта бешеная злоба тотчас же выплескивается в отвратительный поступок: «Как раз в это мгновение они поверстались рядом, и мужиченко, сильно качнувшись, вдруг ударился изо всей силы об Ивана. Тот бешено оттолкнул его». И оставил упавшего на земле, подумав: «Замерзнет». Он в ярости бьет также и Смердякова – так Иван дважды бьет слабых, ничем перед ним не защищенных людей, жестоко бьет в неудержимом бешенстве. Еще и нечто любопытное – он говорит черту: «Молчи, или я убью тебя!».
Нужно отметить и некоторые мелкие симптомы, прежде всего – раздражение как постоянную питательную почву острых злобных вспышек. В раздраженном состоянии души Иван пребывает постоянно: «"И насчет брата Дмитрия тоже, особенно прошу тебя, даже и не заговаривай со мной никогда больше", – прибавил он вдруг раздражительно»; «наконец Иван Федорович, в самом скверном и раздраженном состоянии духа, достиг родительского дома»; «…главное, что раздражило наконец Ивана Федоровича окончательно и вселило в него такое отвращение – была какая-то отвратительная и особая фамильярность, которую сильно стал выказывать к нему Смердяков»; «с брезгливым и раздражительным ощущением хотел было он пройти теперь молча и не глядя на Смердякова». И еще несколько раз в общении со Смердяковым отмечено автором раздражение Ивана.
Это постоянное раздражение порождает острейшие, до судорог и сжатых кулаков, реакции: «Иван Федорович внезапно, как бы в судороге, закусил губу, сжал кулаки и – еще мгновение, конечно, бросился бы на Смердякова». Кулаком стучат по столу в бешенстве и Федор Павлович, и Дмитрий. И Иван, конечно: «"Да разве я знал тогда про убийство?" – вскричал наконец Иван Федорович и крепко стукнул кулаком по столу». Иван Федорович, как и Дмитрий, пускает в ход кулаки – не только осуществляя желание ударить кулаком пьяного мужичка, но и, выплескивая ненависть, кулаком бьет Смердякова: «Иван Федорович вскочил и изо всей силы ударил его кулаком в плечо, так что тот откачнулся к стене».
Судороги, этот крайне болезненный симптом, отмечены автором и в иных ситуациях: «двигался и шел он точно судорогой» – уходя от Смердякова; по пути к Смердякову «в кистях рук, он чувствовал это, были судороги»; «"Пальцы-то у вас все дрожат-с, в судороге", – заметил Смердяков». Порой доходит и до конвульсий: «Иван сидел насупившись, конвульсивно опершись обоими кулаками в свои колена»; «Иван Федорович глядел на него и вдруг затрясся в конвульсивном испуге» – это одна из острейших реакций на Смердякова, как всегда, не отмеченных им самим в их чрезвычайной злобной избыточности и не продуманных в истоках и причинах.
Еще о скрежете зубов – об этом уже отмеченном симптоме: скрежещут в романе многие герои в состоянии крайнего напряжения – Митя, Груша, Лиза, Катерина Ивановна, Снегирев и, конечно, Иван чаще всех и страшнее. Так, в разговоре с Алешей: «Ты был у меня! – скрежещущим шепотом проговорил он. – Ты был у меня ночью, когда он приходил...»; в разговоре со Смердяковым: «Нет, клянусь, нет! – завопил скрежеща зубами Иван»; с ним же: «"Это значит опять-таки что: "с умным человеком и поговорить любопытно", – а?" – проскрежетал Иван»; «А! Так ты намеревался меня и потом мучить, всю жизнь! – проскрежетал Иван. – А что, если б я тогда не уехал, а на тебя заявил?». В ответ на слова Смердякова о жажде «к смерти родителя» – «"Так имел, так имел я эту жажду, имел?" – проскрежетал опять Иван». Сам же Смердяков, столь спокойный с Иваном, «со скрежетом зубов припоминал, что "от Смердящей произошел"». Та же реакция едва переносимой ярости в разговоре Ивана с чертом: «"Нет, я тебя не вынесу! Что мне делать, что мне делать!" – проскрежетал Иван»; «"Опять в философию въехал!" – ненавистно проскрежетал Иван».
Любопытно, что злобного дрожания в этом романе гораздо меньше, чаще – после князя Мышкина с его нервным дрожанием как симптомом необратимо подступающего и побеждающего недуга, здесь это симптом тонкой нервной организации и глубокого обостренного переживания: «дрожало сердце» у Алеши при виде старца, когда он входил в келью старца; в голосе Катерины Ивановны «дрожали искренние страдальческие слезы». Обращаясь к ней, Алеша говорит «дрожащим и пересекающимся голосом»; у Алеши, слушающего Снегирева, «душа дрожала от слез»; «"Алеша, я Грушу люблю ужасно", – дрожащим, полным слез голосом вдруг проговорил он» – Дмитрий, как и следующие слова: «"Россию люблю, Алексей, русского Бога люблю, хоть я сам и подлец!.." Голос его задрожал от слез».
Есть и иное, болезненное «дрожание»: почти как князь Мышкин, дрожит «здоровый» Алеша от сильного волнения во время встречи Груши и Катерины Ивановны: «Алеша краснел и дрожал незаметною малою дрожью»; тогда же «всякая черточка дрожала в ее совсем исказившемся лице» – это о Катерине Ивановне.
Более темные, даже страшные проявления: дрожит от сладострастия при мысли о Груше Федор Павлович; он же, актерствуя, дрожит и плачет от волнения; дрожат руки Мити в кульминационных эпизодах – на грани отцеубийства. И лишь Иван в проявлении этого симптома напоминает одержимых героев-бунтарей: у Ивана дрожат руки при встрече со Смердяковым от ненависти к нему, он дрожит от негодования; «"Да разве ты убил?" – похолодел Иван. Что-то как бы сотряслось в его мозгу, и весь он задрожал мелкою холодною дрожью». То же и при встрече с чертом: «Иван сидел, зажав себе уши руками и смотря в землю, но начал дрожать всем телом». Одновременно наблюдается и искривившееся от злобы лицо – автор отмечает этот симптом, когда Иван говорит о «гадине» – «злобно скривив лицо»; Иван «с искривленною улыбкой» уходит от Катерины Ивановны; «бледно и искривленно усмехнувшись», отвечает Алеше; «искривленно» смеется, давая показания на суде; во время встречи со Смердяковым «что-то как бы перекосилось и дрогнуло» в его лице; «Э, черт! – вскинулся вдруг Иван Федорович с перекосившимся от злобы лицом». Кстати, еще один злобный герой, похожий по ряду симптомов на Ивана, это Ракитин, у него тоже кривится рот и перекашиваются губы. Любопытно и не вполне очевидно, что есть явное сходство в тех же проявлениях у Ивана с Катериной Ивановной (она говорит с «побледневшим уже лицом и скривившимися от злобы губами», ее лицо перекашивается). Наконец, значима и такая единственная в своем роде подробность: Алеша, спровоцированный Иваном, отвечает ему в тон и к его удовольствию: «Расстрелять!» – отвечает тихо, «с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой» – это недолжное для Алеши уподобление Ивану в духовном недуге тонким симптомом подчеркнуто автором.
Итак, подробная симптоматика злобной одержимости Ивана прослеживается в романе, что не оставляет никакого сомнения: отождествление и даже приравнивание Ивана и автора романа (столь частое в исследовательской литературе) в чем бы то ни было решительно недопустимо.
9.
Несколько слов о «Братьях Карамазовых» в духе «положительной» персонологии. В романе речь идет о душах людей и их сердцах – эти слова постоянно употребляется автором, здесь живые души, именно истории души рассказывает автор – о трех братьях, об Алешиной душе прежде всего, об откровениях и духовном опыте его души, о жизни сердца и постижениях ума. Здесь лишь немногие примеры: его душа «потрясается восторгом»; «глубокий, пламенный внутренний восторг все сильнее и сильнее разгорался в его сердце»; «сердце его загорелось любовью»; «что-то горело в сердце Алеши, что-то наполнило его вдруг до боли»; «пронзенное сердце его страшно болело»; «что-то рвалось из его сердца, душа его трепетала»; «что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его»; «какая-то как бы идея воцарялась в уме его»; словами самого Алеши – «Кто-то посетил мою душу в тот час».
О душе человека всегда говорит старец Зосима: «ибо жива душа вовеки», старец имеет дело именно с душой человека, он учит бессмертию души: «чувствую на каждый оставшийся день мой, как жизнь моя земная соприкасается уже с новою, бесконечною, неведомою, но близко грядущею жизнью, от предчувствия которой трепещет восторгом душа моя, сияет ум и радостно плачет сердце...». И народное словоупотребление звучит в романе: «Разреши мою душу, родимый…» – просят те, кто приходят к старцу «исповедывать сердце свое».
История Дмитрия есть история его «горячего сердца», «хождение души по мытарствам» – согласно названиям двух глав романа. Даже Федор Павлович не вовсе обделен душой, и он ощущал порой среди своих мерзостей «нравственное сотрясение в душе». Наконец, Иван, в отличие от «бесов», от Ставрогина и Свидригайлова, все же не убийца, и его душа остается живой и страдающей: «тоска нового и неведомого действительно была в душе его»; тоска эта была связана с плененностью своим «демоном» – «Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душе его сидел лакей Смердяков, и что именно этого-то человека и не может вынести его душа». Душе Ивана, при всей слабости его самосознания, открывается все же сущность собственной виновности в смерти отца: «Этот "поступок" он всю жизнь свою потом называл "мерзким" и всю жизнь свою считал, глубоко про себя, в тайниках души своей – самым подлым поступком…»; «страшный кошмар мыслей и ощущений кипел в его душе». Глубоким страданием отзываются подобные переживания: «ему опять в сотый раз припомнилось, как он в последнюю ночь у отца подслушивал к нему с лестницы, но с таким уже страданием теперь припомнилось, что он даже остановился на месте как пронзенный: "Да, я этого тогда ждал, это правда!"».
Минуты осознавания своей преступности крайне мучительны для души Ивана, они могут подступать издалека: в Москве «вместо восторга на душу его сошел вдруг такой мрак, а в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь…»; перед разговором со Смердяковым «что-то отдаленное, но жгучее язвило его душу», во время разговора «какой-то испуг холодом пахнул на его душу», а после него – «"Потому ли, что в душе и я такой же убийца?" – спросил было он себя». После решения признаться в своей вине: «какая-то словно радость сошла теперь в его душу…».
Страдание для черта, тоже «страдальца», есть объект глумления: «мой идеал – войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей-Богу так. Тогда предел моим страданиям»; «Люди принимают всю эту комедию за нечто серьезное <…>. Ну и страдают, конечно, но... все же зато живут, живут реально, не фантастически; ибо страдание-то и есть жизнь. Без страдания какое было бы в ней удовольствие: все обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но скучновато». Но в Иване живет страдающая душа, и в этом очевидно сходство Ивана с Раскольниковым, тоже мучимым своим злом, прежде всего – злой мыслью. Связь ума и сердца еще раз подчеркивается в этом романе Достоевским. "Рече безумец в сердце своем несть Бог!" – цитируется в начале романа. Именно в сердце происходит отрицание Бога, ибо в сердце человека прежде всего «дьявол с Богом борется», по словам Мити. Но оказывается иногда побежденным: «…Господь мой поборол диавола в моем сердце», – говорит таинственный посетитель. Единство ума и сердца – важнейшая черта Алеши, не только в горе, но и в радости («радость сияла в уме его и в сердце его»). Идея вселяется в сердце человека и порой подчиняет его: «Мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила мне сердце…», – говорит Дмитрий. Таинственный посетитель описывает тот же процесс вхождения идеи в сердце: «Признавался мне, что думал было убить себя. Но вместо того начала мерещиться ему иная мечта – мечта, которую считал он вначале невозможною и безумною, но которая так присосалась, наконец, к его сердцу, что и оторвать нельзя было».
Именно в сердце человека разрешается идея. Старец Зосима говорит об атеистической идее Ивана: «Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его». И на вопрос Ивана о возможности окончательного решения отвечает: «Если не может решиться в положительную, то никогда не решится и в отрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мука его. Но благодарите Творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукой мучиться, "горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство на небесех есть". Дай вам Бог, чтобы решение сердца вашего постигло вас еще на земле, и да благословит Бог пути ваши!» На этом же языке говорит и сам Иван, когда Алеша спрашивает его, имеет ли право всякий человек решать, кто из людей достоин жить и кто нет: «Этот вопрос всего чаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств…».
Итак, при живой душе и страдающем сердце, Иван не является отцеубийцей на деле, оставаясь им лишь в неосознанном желании, не становится и случайным убийцей (мужичок, ударенный им и оставленный на снегу, им же спасен – в результате обретенного прозрения).
10.
Достоевский, венчая ряд своих героев-атеистов образом Ивана Карамазова, договаривая до конца свою главенствующую мысль в споре с отрицательным духом эпохи, создает действительно глубокий и цельный образ. В нем явлена и та же основная черта эмпирического характера, что и во всех героях-бунтарях и атеистах, – злоба как неопровержимый симптом плененности духом зла, та же основная черта самосознания – его слабость, закрытость и замкнутость душевных процессов в себе, их недосягаемость для духовного проникновения. В Иване и предельно углублена философия отрицания Бога и мира, в нем дан и наиболее ярко выраженный, среди героев этого ряда, светлый полюс личности – глубокая совесть, которая до поры была придавлена в нем, но которую прозревает Алеша, вообще максимально глубокий уровень человечности, возможный в личности подобного типа.
Самосознание Ивана, как и Раскольникова, есть поверхностное и эпизодическое осознавание отдельных своих проявлений вне оценивания в аксиологическом поле. Ситуация героя-теоретика, уверенного в интеллектуальной силе и правоте своей атеистической идеи, предполагает безоговорочную убежденность в том, что это, прежде всего, его идея, его собственное произведение. Потерявший всякую внутреннюю связь со своей духовной традицией, оторвавшийся от почвы, этот самоуверенный и вовсе не гениальный мыслитель не видит метафизических корней своей идеи. Да, он, как и Раскольников, решает проблему добра и зла всерьез, и за ошибку в нравственном самоопределении и духовную неосмотрительность эти герои Достоевского расплачиваются многими страданиями, ценой целой жизни. Увы, теоретическая серьезность не избавляет их от духовной слепоты и не защищает от плененности неузнанным темным духом. Ивану, волей автора, придется прозреть самым сокрушительным образом.
У Ивана и у Раскольникова одна и та же и болезнь, характера сверхфизического, здесь то же одержание. Раскольников ощущал присутствие темной силы, не веря в нее, Ивану же, который не забыл о Боге, но мучается вечными вопросами, она, в финале романа, является воочию. Он, так сказать, удостоен явления. Духу неверия и бунта ради мучительства и подчинения есть на что опереться в душе жертвы – это гордость и злоба. Но Иван видит, слышит и оценивает собеседника-властителя, он не слепая жертва, как Раскольников, он стремится не подчиниться, но у него нет прочной опоры в борьбе, он не взывает о высшей помощи, а сам «уничтожить» властвующую им силу не в состоянии.
Итак, Иван не заблуждается относительно первоисточника зла, не поддается искушению рассудка – признать эту темную реальность собственным порождением. Достоевский не оставляет герою возможности успокоительно квалифицировать черта как свой бред. Слишком очевидно доказательство: черт говорит то, чего не мог бы сказать Иван, то, что не было порождением его души. Иван Карамазов, как сказал старец Зосима, не разрешил вопроса о Божьем бытии, ни в положительную, ни в отрицательную сторону. В эпизоде встречи с чертом выявляется, что именно черт удерживает Ивана на этой мучительной грани, это его тактика: то дает ему возможность увериться, что он и есть сам Иван, пошлая и подлая часть его сознания, то говорит ему нечто, чего Иван сам знать не мог и чего он точно никогда не думал. В итоге Иван не может признать, что черт есть лишь кошмарное порождение его собственной души, и в этом глубочайшее потрясение, которого не выдерживает его и телесный и духовный состав.
Эмпирический характер героев бунта, их нетерпеливая раздражительность, их разнузданные злобные чувства, бесконтрольно отпущенные на волю, безумные вспышки самой неистовой злобы со всеми ее болезненными симптомами, а также их миросозерцание, допускающее преступление, их злые поступки, эксперименты над собственной природой – все это, душевное, духовное и жизненно-конкретное в персонологии Достоевского являет собой единый личностный комплекс, определяемый в сфере метафизики идеи, точнее говоря, в сфере демонологии. Уже в «Преступлении и наказании» идея есть демоническое существо, поражающее сознание и искажающее сердце, которое тащит с неодолимой силой на убийство, подстраивает роковые совпадения на эмпирическом плане бытия и лишает героя и воли и свободы, а в итоге смеется над послушной жертвой. Раскольников, слепой и глухой, может, не вполне веря своим словам или вполне не веря, сказать в духе Сони: меня черт тащил, но опознать эту силу в действии ему не дано.
В последнем романе эти прозрения автора доведены до предельной выраженности. В поле реализма Достоевского – в антропологическом поле, распахнутом в пневматологическую перспективу – встреча героя, носителя идеи бунта, с чертом, первоисточником идеи, есть безусловная реальность, определяющая судьбу человека. Сила зла обращена к сердцу человека и его сознанию, и от самого человека зависит исход этой встречи – в соответствии с отеческой традицией: узнать зло, заметить в себе симптомы зла, обратиться к Богу – или в наивной слепоте гордого сознания принять как свое порождение. У Достоевского к кульминации – эпизоду из «Братьев Карамазовых» ведет ряд ступеней: Раскольников и названный, но неузнанный всерьез, хотя и ощущаемый в своем темном присутствии черт; князь Мышкин и его демон; Ставрогин и его демон; мелкие «бесы», одержимые и захваченные злом вполне; Версилов и его демон; Дмитрий и его злое насекомое; Федор Павлович и его глупый черт – все это, говоря словами Алеши, ступени разные, суть же одна, и различные герои ведут себя в столкновении с этой силой с разной глубиной понимании происходящего. Итоги, впрочем, в ситуации героев бунта, не многообразны – от полной и слепой подчиненности, всегда ведущей к катастрофе, до подчиненности же, но с уразумением, первым прозрением в суть происходящего, как это показано в «Братьях Карамазовых».
В названном ряду лишь один герой, герой христианского сознания, оказывается победителем своего демона – это князь Мышкин. Даже будучи в итоге поверженным, он не подчинил своей души и сознания силе зла. Рядом с ним, точнее, много выше него можно поставить героев-победителей, над которыми в итоге, после преодоленных искушений, не властно зло: это таинственный посетитель, юноша Маркел и старец Зосима. К этому же ряду относятся и персонажи, в которых мы видим лишь свет, это Тихон, Алеша Карамазов, отец Паисий.
Не раз говорилось о делении всех героев Достоевского на две группы: верящих в Бога и отрицающих Бога. Это деление безусловно подтверждено всеми размышлениями этой статьи. Двоякость здесь обоснована не только в отношении идей героев, их мировоззрения, но всем личностным духовно-душевным единством. Все герои бунта и богоборчества были показаны как люди одного типа, несущие в себе злобу, ненависть, презрение к людям и миру, нескончаемый поток злобных помыслов, чувств, желаний, поступков, обильно оркестрованный многообразными болезненными проявлениями – симптомами тяжкого духовного недуга, который можно обозначить как преданность силам зла. Герои иного типа, преданные Богу, не несут в себе ничего подобного. Здесь автор в изображении внутренней жизни своих персонажей последовательно проводит радикальное различие между двумя личностными типами.
Именно это метафизическое основание персонологии Достоевского, определенное его православной антропологией, – этот пневматологический компонент персонологии и есть глубокое, своеобразное и новое слово Достоевского в литературе.
- См. об этом: Хализев В.Е. Иван Карамазов как русский миф начала ХХ века // Хализев В.Е Ценностные ориентиры русской классики. М., 2005.
- Об этом см.: Богданова О.А. Под созвездием Достоевского (Художественная проза рубежа Х1Х – ХХ веков в аспекте жанровой поэтики русской классической литературы). М., 2008.
- Мережковский Д. С. Л. Толстой и Достоевский. М., 1995.
- Раскольников в восприятии Сони, читающей о воскрешении Лазаря, является не Лазарем, а неверующим иудеем – это отметила В.И. Габдуллина («Блудные дети, двести лет не бывшие дома»: евангельская притча в авторском дискурсе Ф.М.Достоевского. Барнаул, 2008), на которую я ссылаюсь в моей книге «Русская литература в православном контексте» (СПб., 2009). Первым же на это обратил внимание И.А.Есаулов и подробно проанализировал названный эпизод. См.: Есаулов И.А. Пасхальный архетип в поэтике Достоевского // Евангельский текст в русской литературе ХVIII - ХХ веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. Выпуск 2. Петрозаводск, 1998.
- В связи с большим количеством цитат из романов Достоевского позволю себе не ссылаться на первоисточники; здесь и далее в цитатах выделяю курсивом то, на что хотелось бы обратить особое внимание читателя.
- Бахтин М.М.Проблемы поэтики Достоевского М., 1979. С. 74.
- Наиболее ярко стремление Ставрогина отойти от прежнего выявлено О.А.Богдановой , и ею же показана невозможность лишь своими силами без раскаяния обрести освобождение от зла. См: Богданова О.А. Цит.соч. Глава 5 «Мир станет красота Христова».
- О предельной озлобленности Ивана Карамазова вскользь говорит преп. Иустин Попович (едва ли не единственный из исследователей): «Иван кажется предельно озлобленной и завидно самостоятельной личностью, в которой идейно присутствуют и подпольный антигерой, и Раскольников, и Ставрогин, и Кириллов, и Ипполит, и Смердяков» (См.: Иустин Попович, прп. Достоевский о Европе и славянстве. М.– СПб., 2002. С. 87–88).