С.В. Шешунова - Иван Шмелев как революционный агитатор (по поводу одной инсценировки)

  • warning: array_map(): Argument #2 should be an array in /var/www/transformations.russian-literature.com/modules/system/system.module on line 975.
  • warning: array_keys() expects parameter 1 to be array, null given in /var/www/transformations.russian-literature.com/includes/theme.inc on line 1720.
  • warning: Invalid argument supplied for foreach() in /var/www/transformations.russian-literature.com/includes/theme.inc on line 1720.

В 1930 году московское Бюро пропаганды книги выпустило отдельной брошюрой драму Юрия Болотова «Российский анекдот»; подзаголовок указывает, что в основе ее лежит повесть И.С. Шмелева «Гражданин Уклейкин». Обращаясь в послесловии к читателю, издатели призывают его вместе сформировать репертуар, «который действительно станет сильным оружием в деле социалистического строительства»1. Предполагается, что такой цели послужит и «Российский анекдот», а тем самым – и шмелёвский сюжет, на котором основана пьеса. Ничем художественно не выделяясь из массовой советской литературы своего времени, эта переработка дореволюционного произведения представляет собой примечательный материал для размышлений о советской интерпретации русской литературы, а шире – о псевдоморфозе отечественной культуры в ХХ столетии.

Как уведомляет предисловие к пьесе Болотова, ее тема – «1905 год и перерождение под влиянием революции опустившегося пьяницы-кустаря в сознательного гражданина»2. Нельзя сказать, что автор инсценировки приписал Шмелеву эту тему: в повести «Гражданин Уклейкин» (1909) она действительно звучит. Главный герой, вечно пьяный сапожник, мишень для насмешек и глумления всей улицы, после манифеста 1905 года получает права избирателя. Малограмотный алкоголик может теперь влиять на состав Государственной Думы. Это очень поднимает Уклейкина в собственных глазах, пробуждает его достоинство; героя повести воодушевляет то, что к нему теперь обращаются «гражданин». Он бросает пить, ходит на предвыборные собрания, слушает речи кандидатов. И хотя понять в этих речах ничего не может, стремится участвовать в выборах. Однако революционное брожение идет на убыль; роспуск первого созыва Думы возвращает Уклейкина в прежнее состояние. Сапожник уходит в новый запой, попадает в тюрьму за хулиганство и затем умирает от белой горячки.

Советская обработка вносит в этот сюжет много такого, чего у Шмелева не было. Появляется ряд новых персонажей, в том числе революционеры, с которыми Уклейкин заводит дружбу. Среди них выделяется фабричная работница Шура, в авторской ремарке обозначенная как «голубая юность, первый цветок-подснежник»3. Глядя, как рабочие идут с маевки, эта героиня восклицает: «Вот он, праздник-то настоящий! Это не дома с лампадкой коптиться»4. И тут же запевает «весело, задорно-молодо»:

Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки...5

Такая боеготовность «цветка-подснежника» образует в пьесе антитезу с репликой отрицательного персонажа, фельдшера: «Выпьем за тишину и спокойствие»6. Получив известие о том, что после поражения революции Шура «в остроге удавилась»7, Уклейкин переживает большое горе. Однако в финале пьесы отчаявшийся герой не умирает, как у Шмелева, а находит себе защитника и опору в лице рабочего-большевика, с которым отныне готов идти «на край света»8.

Отрицательные персонажи «Российского анекдота» (в отличие от положительных) выражают свою любовь к России, желают ей мирной спокойной жизни, исповедуют себя христианами. Подобные реплики служат здесь средством обозначения отвратительной, вражеской сущности действующих лиц. Фельдшер, городовой и купцы (их в пьесе двое – лабазник и лавочник), уподобленные жирным свиньям, не просто радуются усмирению мятежей 1905-1907 гг., а связывают эту радость с любовью к родной стране: «Тихая страна Россия, и тих наш город. Люблю Россию»9. В монологе лабазника, помогавшего арестовать большевиков, окончание революции осмысляется как победа христианского общества: «Наша взяла. <…> В торжественный день с хоругвями, с иконами победу славили. От губернатора мне бумага подана, а в ней такое обращение: “Онуфрий, воистину ты русский человек и христианин”10». Та же оценка звучит в наименовании полицейских: «Нюхай, христолюбивое воинство, нюхай»11, – призывает их обыватель к более активному поиску скрывшихся революционеров. В этой реплике проявляется и позиция автора инсценировки: произнося ее, отрицательный персонаж невольно уподобляет стражей правопорядка (которых поддерживает) хищному зверю, находящему жертву по запаху. В авторской ремарке те же действующие лица названы «разнузданными рылами»12.

Таким образом, слова Россия, русский, православный, икона, хоругвь существуют в тексте Болотова исключительно как приметы сил тьмы. Это естественно и типично для советской пропаганды 1920-х–1930-х годов. Однако современному читателю, возможно, кажется невероятным, что такую пьесу удалось создать на основе произведения Ивана Шмелева: автор книг «Богомолье» и «Лето Господне» воспринимается ныне исключительно как певец Святой Руси. Слова икона, лампадка, тишина во множестве его послереволюционных произведений причастны к категории прекрасного, обозначают этически и эстетически ценное пространство. Например: «Посидели мы тихо-тихо, задумались. И такой звон над нами, весь Кремль ликует. А тут – тишина-а... только лампадки теплятся. И так хорошо нам стало...»13. Их особая значимость для художественного мира писателя многократно привлекала внимание исследователей14; так, по наблюдению И.А. Есаулова, в «Лете Господнем» даже тараканы «освещены, как бы освящены лампадкой (превращаясь при этом в чернослив)»15. Противопоставление пролетарского праздника на улице и православного праздника «дома с лампадкой» в творчестве Шмелева тоже присутствует, однако оценки обоих членов этой антитезы противоположны тем, которые даются в «Российском анекдоте»16.

Вместе с тем не стоит забывать, что поздние сочинения Шмелева во многом противостоят ранним. И хотя в повести «Гражданин Уклейкин» нет ни «разнузданных рыл» с иконами, ни обещаний пустить в ход революционные штыки, ни много другого, что в «Российском анекдоте» приписано к первоисточнику, всё же эта вивисекция проведена Болотовым не на пустом месте. Некие потенции, позволившие советской пропаганде использовать Шмелева в своих целях, в его дореволюционном творчестве были.  

В первое десятилетие ХХ века будущий автор «Солнца мертвых» разделял общие для большинства русских литераторов того времени настроения: презрение к существующим государственным учреждениям (хотя сам семь лет прослужил в Министерстве внутренних дел), симпатии к революционерам. Они воплотились, например, в рассказе «Вахмистр» (1906), где жандарм Тучкин видит на баррикадах собственного сына и, не в силах поднять шашку против родной крови, переходит на сторону революции. Изображая такой психологический сдвиг, писатель его полностью одобряет.

В драме «На паях» (второе название – «В городке»; постановка 1915 года) Шмелев показывает тот же традиционный уклад, что и в «Лете Господнем», но совершенно в ином освещении. Глава купеческой семьи Нагибиных – старая и богомольная Марфа Прохоровна; именно ее авторитет направляет течение дел (в «Лете Господнем» подобное место занимала в прошлом семьи прабабушка рассказчика Устинья). Окуривая комнаты кадильницей, она говорит те же слова, которые писатель позже, в «Лете Господнем»,  отдаст Горкину: «Воскурю-у… фимиамы-ла-даны…».17 Своих домочадцев она упрекает так же, как Дарья Степановна в «Няне из Москвы»: «Мало вы Богу-то молитесь, мало-о…»18. Однако в отличие от прабабушки Устиньи, Горкина и Дарьи Степановны, Марфа Прохоровна обрисована без симпатий со стороны автора и близких ему действующих лиц. Ее власть тягостна для семьи; тягостна вся обстановка в доме Нагибиных. Об этом, не выдержав, говорит в день Пасхи внук хозяйки, молодой герой пьесы Данила Евграфыч: «Мёртвый дом! Отобедали, расстроили животы после поста, теперь всех тошнит… <…> Воздуху здесь мало…»19; «…поганая жизнь здесь…»20. Ему вторит сестра Люба: «...не могу я больше… не могу… Так всё гадко, всё давит… комнаты эти наши… тишина… все эти старые голоса, слова… всё одно и то же, всегда одно»21 (отметим здесь отрицательные коннотации тишины – как и в «Российском анекдоте»). Действие начинается на Страстной неделе, а к Пасхе декорация, как указывает авторская ремарка, меняется: «Пол затянут пунцовым ковром с букетами – пасхальным»22. Та же бытовая подробность отмечается в «Лете Господнем»: «Постлали пасхальный ковер в гостиной, с пунцовыми букетами»23; однако здесь это деталь уже не «мёртвого дома», а дома живого, родного, наполненного светом и любовью. Резкий контраст в изображении ранним и поздним Шмелевым пасхального разговения также слишком очевиден, чтобы нуждаться в комментариях (достаточно вспомнить в «Лете Господнем» главу «Розговины»).

В 1942 писатель так вспоминал о драме «На паях»: «Пьеса мне противна, чушь. <…> Знаю: н е  м о я, не по мне, хоть сам писал. <…> Артистки переругались из-за роли: роль главная – старуха. Отлично вышла. Остальное – мерзость, плююсь доселе. Стыдно. Разве теперь такое дал бы! Да не тянет, для сцены»24. Шмелев не уточняет, почему ему так чужда и неприятна собственная пьеса. Очевидно, что причиной тому был и её художественный уровень: писатель понимает, что его талант – не драматургической природы. Но, скорее всего, автор стыдился того, что представил в ней русский бытовой уклад как мёртвый, рутинный, подавляющий душу человека.

Как известно, Шмелев (по контрасту с Буниным) с восторгом  встретил Февральскую революцию. С 14 марта по 16 апреля 1917 года он в качестве корреспондента газеты «Русские ведомости» сопровождал особый эшелон, направленный из Москвы в Сибирь для торжественной встречи амнистированных политических заключенных, что послужило основой цикла его очерков «В Сибирь за освобожденными». Если не знать об авторстве Шмелева, многие фрагменты этих очерков легко принять за цитаты из произведений мэтров «социалистического реализма». Например: «Годы пройдут – и останется в душе сон удивительный. Звуки труб, красные знамена, тысячи юных лиц, тысячи восторженных глаз...»25.

При этом революция осмысляется Шмелевым под воздействием пасхального архетипа, столь много определяющего в русской культуре26: «И всюду, куда не глянешь на станциях, – слова, вопросы, жадные руки, хватающие листки… Глядишь и не веришь: ведь это воскресение из мертвых»27. Как следует из приведенной цитаты, в данном тексте Шмелев оценивает состояние императорской России как смерть – иначе не усмотрел бы в революции «воскресение из мертвых». В этом уподоблении писатль не был оригинален; уподобление революции Пасхе – клише стихов и газетных статей весны 1917 года28. Ту же черту эпохи впоследствии отобразил А.И. Солженицын, рисуя Февральскую революцию в «Красном Колесе»: «Никогда Вера не видела – вне пасхальной заутрени – столько счастливых людей вместе зараз. Бывает, лучатся глаза у одного‑двух – но чтобы сразу у всех? И это многие подметили, кто и церкви не знавал: пасхальное настроение. А кто так и шутил, входя: Христос Воскресе! Говорят, на улицах – христосуются незнакомые люди. <…> Это пасхальное настроение, передаваясь от одних к другим и назад потом к первым, всё усиливалось»29. Между тем революция пришлась по церковному календарю на Великий пост; для христианского сознания объявление Пасхи среди Великого поста – безумие и богохульство. Та же Вера, героиня «Красного Колеса», придя со службы домой, сама удивляется, как она могла сочувственно такое слушать: «Это был какой-то гипноз, очарование говорящего общества»30. Следует признать, что автор очерков «В Сибирь за освобожденными» под этим гипнозом находился всецело.

Шмелев использует религиозную лексику и для описания своих встреч с освобожденными революционерами: «Привет им, террористам когда-то, теперь мирным деятелям жизни! Святое несут они в себе»31. В те же дни он писал сыну Сергею на германский фронт: «Революционеры – каторжане, оказалось, меня очень любят как писателя, и я, хоть и откло­нял от себя почетное слово – товарищ, но они мне на митинге заявили, что я «ихний» и я – их товарищ. <…> Приятно, дорого было услышать»32. Правда, в последнем очерке цикла «В Сибирь за освобожденными» диссонансом звучит тревожная нота: на очередной станции такие же вчерашние каторжане вырезали семью пришедшего с фронта раненого солдата – его самого, жену и троих детей, причем совершилось это зверское убийство в пасхальную ночь. Это был первый удар по восторгам Шмелева: «И в жути встала белая сибирская ночь Светлого Воскресения. И в ней – тьма и страх. В Светлую ночь, в первую великую ночь свободной Руси»33. В рассказе 1937 года «Кровавый грех (Рассказ сестры милосердия)» писатель представил этот же случай как предзнаменование участи всей страны, однако в 1917 году не придал ему такого значения.

Своего апогея восхищение Шмелева революцией достигло в заметке «Разруха ли?», опубликованной в газете «Власть народа» 25 июня 1917 года: «Первые свободные поля. Их оплодотворила Святая Революция. Это святой хлеб свободной Руси»34. Примечательно, что здесь писатель настаивает на тихом облике новой России: «Как поразительно тих народ!»35. Тишина и святость принадлежат здесь к семантическому полю авторского идеала: «Поклонитесь же этим святым полям и вы, пугающиеся шумов. Они тихи и святы»36. Заметка построена как убежденное возражение тем, кто в страхе ожидает беспорядков и разрухи как неизбежных последствий революции. Это, по словам Шмелева, может чудиться только «душе, по-заячьи настроенной»37; пытки, казни, карательные экспедиции навсегда ушли в прошлое вместе с царизмом.

Сын писателя после Февральской революции сообщал с фронта об издевательствах русских солдат над собственными офицерами. Шмелев отвечал: «Виноваты сами офицеры, что не умеют влиять на солдат»38; «Нет, масса, народ не виноваты. Виновато прошлое и настоящее. Прошлое – это понятно: держали во тьме, властвовали и сеяли бесправия, заушали и мордовали. Спаивали»39. Многозначное слово «народ» в затронутых здесь очерках и письмах употребляется не как синоним слова «нация», а исключительно как обозначение совокупности людей из низших сословий (в отличие от тех, что «властвовали»). Противопоставляя офицеров солдатам, Шмелев усматривает воплощение народа исключительно в последних (хотя, по словам знатока истории русского образованного слоя, «среди офицеров, произведенных в 1914–1917 гг., до 70% происходило из крестьян и лишь примерно 4–5% – из дворян»40). При этом писатель утверждает, что «народ» обладает высокими нравственными качествами по контрасту с остальными слоями нации: «Личность это, конеч­но, – только он (подчеркнуто автором. – С. Ш.). Пролетариат – всё. Интеллигенция – к черту, буржуи – душно от темноты»41; «И да поклонятся все пугающиеся шумов засаленным рубахам и мокрым от поту обнаженным рукам. Это – святое» («Разруха ли?»)42. Речь идет не о качествах конкретного человека – например, подвижника из крестьян, каким был преподобный Варнава Гефсиманский, позднее воспетый Шмелевым в «Богомолье». Личность и святость априори объявляются отличиями людей физического труда, взятых как единое целое, от дворянства, купечества («буржуев»), духовенства.

В этом Шмелев также был далеко не оригинален. Бунин с преувеличением, но и с достаточно веским основанием утверждал, что русская литература «сто лет позорила буквально все классы, то есть “попа”, “обывателя”, мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина, – словом вся и всех, за исключением какого-то “народа", – “безлошадного”, конечно...»43. В том же 1930 году, когда в Москве был издан «Российский анекдот» (и через тринадцать лет после приведенных писем сыну), Шмелев опубликовал в Париже заметку «Душа Москвы», где возмутился известным суждением о русском предпринимательском классе (купцах, фабрикантах) как о «тёмном царстве». Наоборот, утверждает писатель: они созидали на свои миллионы «“светлое царство” русское»44 – картинные галереи, театры, клиники, приюты, училища. «И это – “тёмное царство”! Нет: это свет из сердца»45. Однако Шмелев как будто не замечал всех этих купеческих пожертвований до того, как жертвователи были ограблены и убиты революционной властью. В эмиграции он с лихвой перекрыл свои прежние высказывания («буржуи – душно от темноты») славословиями – не только в публицистике, но и в художественных произведениях («В ударном порядке», «Записки не писателя», «Марево»  и др.). Однако произошло это не раньше, чем «царство русское» безвозвратно погибло.

 Но и в 1917 году Шмелев, призвав читателей поклоняться «засаленным рубахам и мокрым от поту рукам», понимал, что на одних засаленных рубахах государство всё-таки держаться не может, и необходимо сотрудничество различных социальных слоев: «У нас, естеств<енно>, должно быть коалиционное правительство, предс­тавляющее и рабочую массу, и крестьянство и цензовый класс (про-мышл<енников>, торг<овцев> и землевлад<ельцев>). Это единственно то, что отвечает действительному соотношению сил в стране. За это сто­ит Вр<еменное> Прав<ительство> и все партии, все партии за исключе­нием большевицкой фракции соц.-демократии»46. Иначе говоря, к сентябрю 1917 года Шмелев пришел к выводу, что в России есть одна политическая сила, которая не хочет социального мира, препятствует консолидации разных русских сословий –  партия большевиков.

К изображению этой новой силы писатель впервые обратился в сборнике «Пятна». В завершающем его очерке «Про модные товары» (декабрь 1917) подробно описан агитатор-большевик. «Не человек, а... машинное масло!»47 – говорит о нем рассказчик. Большевик объясняет толпе, как капитализм давит пролетариат, а затем призывает к расправе с «буржуями»: «Скок – и до кишок добрался! <…> Выпустим кишки! Отберем и выпустим!»48 Противостоящий большевику оратор наделен чертами, во многих подробностях предваряющими портрет Горкина: «Такой симпатичный старичок,самого божественного лика, прямо от обедни. И одет так, что самая ему роль за крестным ходом. <…> …такой стародавний, торговый, сурьезный. <…> И лицо розовое, старческое, щечки такие румяные в серебряной бородке. И бородка не длинная и не короткая, а в самый раз – в кулачок забрать»49. Старичок Шишкин (владелец многолюдной мастерской, где делают «модные товары») спокойно объясняет большевику, почему работникам не будет лучше жить, если ему и прочим эксплуататорам «выпустят кишки»: «Вы над народом хочете опыт произвести, призываете силой всю махинацию остановить и без хлеба людей оставить? <…> …можно так и всю жизнь на кладбище сволочить...»50. Этот предтеча Горкина не только призывает большевика самому заняться частным предпринимательством, но и обещает в том свою помощь: «И чайком попою с вареньем. Может, и поучу, как своё дельце наладить, ежели пожелаете. Каждое новое дельце – жизни польза и украшение»51. В изображении писателя этот публичный спор двух персонажей имеет не только политический, но прежде всего историко-культурный характер. Шишкин вступает в полемику с большевиком, осознавая себя наследником многовековой русской традиции – культурной и религиозной. Именно в этом он предварительно отделяет себя от оппонента: «А я говорю, как православный русский человек, как меня мать учила... стою на своей русской земле»52. Иными словами, по своему самосознанию он оказывается близок отрицательным персонажам пьесы «Российский анекдот». В финале митингующая толпа принимает сторону старичка, с презрением отворачиваясь от большевика и от его призыва выпустить капиталистам кишки. Как мы знаем, в реальности итог подобного противостояния оказался противоположным. Однако очерк «Про модные товары» примечателен не как несбывшееся предсказание, а как свидетельство того, что неприятие большевизма сложилось у его автора задолго до всех тех личных потерь, которые принес ему Октябрьский переворот.

Последующее отношение писателя к Советской власти хорошо известно. Оно проявилось не только в «Солнце мёртвых», «Каменном веке» и множестве рассказов, но и в длинном ряде публицистических статей, оценивающих Белое движение как «российскую новую закваску»53, как единственно возможную основу будущего возрождения родины («Крестный подвиг», «Подвиг (Ледяной поход)», «Душа России», «Душа Родины», «Драгоценный металл» и др.). Отвечая на анкету «Русские писатели и политические деятели о 10-летии Октябрьского переворота», Шмелёв отвергает допустимость устроения будущей России (после отстранения коммунистов от власти) на какой-либо смеси «белых» и «красных» позиций: «Ни о социализме, ни о “советчине” не может быть и речи. Когда большевизм падет, социализм и “советчина” останутся ненавистнейшими из всех политических систем»54. Свое восприятие СССР как анти-России Шмелёв сохранил до конца жизни, о чем свидетельствуют его многочисленные письма И.А. Ильину и О.А. Бредиус-Субботиной. Например: «Олюша милая… н е т России!.. Бойня и каторга. Ничто н е  переменилось… М. б., еще хуже. Обман и ложь бесовская. И страшнее еще, что остатки будут развеяны… ибо бесы всё сожгут… предадут… <…> И нечего утешаться, что Россия с о б р а н а: всё может разлететься! – дымом удушливым. <…>…еще одно поколение… – и  ч т о останется! Такой России мне не надо. Что толку! Земля-то? мне важно, к т о на ней, и – к а к на ней» (письмо от 6 марта 1946 года)55.

В 1930 году антисоветская позиция писателя была, разумеется, известна на его родине. Но это, как было показано выше, не помешало советской пропаганде использовать творчество Шмелева в своих целях. И нельзя не признать, что до Октябрьского переворота в его творчестве действительно присутствовал содержательный компонент, отвечающий задачам этой пропаганды: превознесение «народа» (понимаемого как «простонародье») над всеми другими социальными слоями нации, прославление революционеров, изображение традиционного русского уклада как «душного». Но и тогда понятия святость и Светлое Воскресение выступали в произведениях писателя как высшие ценности (хотя и наделялись иным содержанием, чем впоследствии). И даже именуя Февральскую революцию «святой» и радуясь, что для революционеров он «ихний», Шмелев никогда не использовал слова Россия, русский, православный как приметы враждебного, подлежащего уничтожению мира. Таковыми они становятся только в поле идеологии большевизма. В этом отвержении не того либо иного режима или формы правления, а России как таковой – водораздел между «дооктябрьской» и «послеоктябрьской» историей страны; этим водоразделом определяется и резкая, непроходимая черта между даже самыми «революционными» из сочинений Шмелева и советской обработкой его ранней повести.


  1. Болотов Ю. Российский анекдот: Пьеса в 4-х действиях по повести Шмелева «Гражданин Уклейкин». М., 1930. С. 67.
  2. Tам же. С. 2.
  3. Там же. С. 4.
  4. Там же. С. 8.
  5. Там же. С. 8-9.
  6. Там же. С. 55.
  7. Там же. С. 60.
  8. Там же. С. 66.
  9. Там же.
  10. Там же. С. 58.
  11. Там же. С. 52.
  12. Там же.
  13. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т.4. М., 1998. С. 281.
  14. См., напр: Лепахин В.В. Икона в русской художественной литературе. М., 2002. С. 424-450; Махновец Т.А. Концепция мира и человека в зарубежном творчестве И.С.Шмелева. Йошкар-Ола, 2004. С. 95-96; Шешунова С.В. Функции иконы в романах И.С. Шмелева // Slavica: Annales Instituti Slavici Universitatis Debreceniensis. XXXIII. Debrecen, 2004. С. 239-245.
  15. Есаулов И.А. Категория соборности в русской литературе. Петрозаводск, 1995. С. 243.
  16. См., напр.: Шешунова С.В. Образ мира в романе И.С. Шмелева «Няня из Москвы». Дубна, 2002. С. 20, 37-38; Анисимова М.С., Захарова В.Т. Мифологема «дом» и ее художественное воплощение в автобиографической прозе русского зарубежья. Нижний Новгород, 2004. С.75-89.
  17. Шмелев И.С. На паях (В городке). М., 1915. С. 18. Ср.: «Прабабушка Устинья курила в комнатах уксусом и мяткой – запахи мясоедные затомить, а теперь уж повывелось. Только Горкин блюдет завет. <…> Он говорит нараспев молитовку – “воскурю-у имианы-ладаны... воскурю-у...”» (Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 4. С. 228).
  18. Шмелев И.С. На паях (В городке). С. 18.
  19. Там же. С. 22.
  20. Там же. С. 23.
  21. Там же. С. 22-23.
  22. Там же. С. 18.
  23. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 4. С. 59.
  24. И. С. Шмелёв и О. А. Бредиус-Субботина: Роман в письмах: В 2 т. Т. 1. М., 2003. С. 488.
  25. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 8 (доп.). М., 2000. С. 366.
  26. См.: Есаулов И.А. Пасхальность в русской литературе // Ист. вестник. 2001. № 2/3. С.456-461; Он же. Пасхальность русской словесности. М., 2004.
  27. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 8 (доп.). С. 350-351.
  28. См.: Баран Х. Поэтика русской литературы начала ХХ века. М., 1993. С.329-347.
  29. Солженицын А.И. Красное Колесо: Повествованье в отмеренных сроках. Т. 6. М., 1994. С. 391.
  30. Там же. С. 393-394.
  31. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 8 (доп.). С. 373.
  32. Письмо от 09.04.1917. Цит. по: Шаховской Д.М. Звенья духовного пути И.С. Шмелева // Венок Шмелеву. М., 2001. С. 102.
  33. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 8 (доп.). С. 382.
  34. Там же. С. 404.
  35. Там же. С. 403.
  36. Там же. С. 405.
  37. Там же. С. 403.
  38. Письмо от 09.04.1917. Цит. по: Шаховской Д.М. Указ. соч. С. 104.
  39. Письмо от 11.09.1917. Цит. по: Там же.
  40. Волков С.В. Почему РФ – еще не Россия. Невостребованное наследие империи. М., 2010. С. 104.
  41. Письмо от 30.07.1917. Цит. по: Шаховской Д.М. Указ. соч. С. 102.
  42. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 2. М., 1998. С. 503.
  43. Там же. С. 506.
  44. Письмо от 01.09.1917. Цит. по: Шаховской Д.М. Указ. соч. С. 104.
  45. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 8 (доп.). С. 468.
  46. Там же. С. 469.
  47. Там же.
  48. Там же. С. 473.
  49. Там же. С. 474.
  50. Там же. С. 470.
  51. Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 7 (доп.). М., 1999. С.393.
  52. Там же. С. 389.
  53. И. С. Шмелёв и О. А. Бредиус-Субботина: Роман в письмах: В 2 т. Т. 2. М., 2004. С. 402.

Darcy

комментарии излишни все логично и понятно

Заголовок

в блоге я хотел бы немного процитировать Ваш пост. Естественно ссылка будет присутствовать на Ваш сайт. Надеюсь Вы не против?