Естественно, что при своем понимании литературной эволюции, как диалектической смены форм, мы не прибегаем к помощи того материала, который занимал центральное положение в историко-литературных работах старого типа. Эволюцию литературы мы изучаем в той мере, в какой она носит специфический характер, и в тех границах, в которых она представляется самостоятельной, независящей непосредственно от других рядов культуры. Иначе говоря, мы ограничиваем число факторов, чтобы не расплываться в бесконечном количестве неопределенных „связей“ и „соответствий“, которыми эволюция литературы, как таковой, все равно не уясняется. Мы не вводим в свои работы вопросов биографии и психологии творчества, полагая, что эти проблемы, сами по себе очень серьезные и сложные, должны занять свое место в других науках. Нам важно найти в эволюции признаки исторической закономерности — поэтому мы оставляем в стороне все то, что с этой точки зрения проставляется „случайным“, не относящимся к истории. Нас интересует самый процесс эволюции, самая динамика литературных форм, насколько ее можно наблюдать на фактах прошлого. Центральной проблемой истории литературы являются, для нас проблема эволюции вне личности — изучение литературы как своеобразного социального явления. В связи с этим огромное значение для нас получает вопрос об образовании и смене жанров, а тем самым — „второстепенная“ и „массовая“ литература, поскольку она участвует в этом процессе. Здесь важно только отличать ту массовую литературу, которая подготовляет собой образование новых жанров, от той, которая возникает в процессе их разложения и представляет собой материал для изучения исторической инерции.
С другой стороны, нас не интересует прошлое как таковое, как индивидуально-исторический факт, — мы не занимаемся простой реставрацией той или другой эпохи, почему-нибудь нам понравившейся. История дает нам то, чего не может дать современность, — полноту материала. Но именно поэтому мы подходим к ней с некоторым запасом теоретических проблем и принципов, подсказанных нам отчасти фактами современной литературы. Отсюда — характерная для формалистов близкая связь с литературной современностью и сближение между критикой и наукой (в противоположность символистам, сближавшим науку с критикой, и прежним историкам литературы, большею частью державшимся в стороне от современности). Таким образом, история литературы для нас — не столько особый по сравнению с теорией предмет, сколько особый метод изучения литературы, особый разрез. Этим объясняется характер наших историко-литературных работ, всегда тяготеющих не только к историческим, но и к теоретическим выводам, — к постановке новых теоретических проблем и к проверке старых.
За годы 1922—24 вышел целый ряд таких работ, а многие до сих пор остаются ненапечатанными по условиям современного рынка, и известны только по докладам. Назову главные: Ю. Тынянова — „Стиховые формы Некрасова“, „Достоевский и Гоголь“, „Вопрос о Тютчеве“, „Тютчев и Гейне“, „Архаисты и Пушкин“, „Пушкин и Тютчев“, „Ода, как декламационный жанр“; Б. Томашевского — „Гаврилиада“ (главы о композиции и жанре), „Пушкин—читатель французских поэтов“, „Пушкин“ (современные проблемы историко-литературного изучения), „Пушкин и Буало“, „Пушкин и Лафонтен“; мои книги— „Молодой Толстой“, „Лермонтов“ и статьи — „Проблемы поэтики Пушкина“, „Путь Пушкина к прозе“, „Некрасов“. Сюда же надо присоединить историко-литературные работы, непосредственно с „Опоязом“ не связанные, но идущие по той же линии изучения эволюции литературы, как специфического ряда: В. Виноградова — „Сюжет и композиция повести Гоголя «Нос»“, „Сюжет и архитектоника романа Достоевского «Бедные люди», в связи с вопросом о поэтике „натуральной школы“, ,,Гоголь и Жюль Жанен“, „Гоголь и реальная школа“, „Этюды о стиле Гоголя“; В. Жирмунского — „Байрон и Пушкин“; С. Балухатого — „Драматургия Чехова“; А. Цейтлина — „Повести о бедном чиновнике“ Достоевского; К. Шимкевича — „Некрасов и Пушкин“. Кроме того, участниками руководимых нами научных семинариев (в Университете и в Институте Истории Искусств) сделан ряд работ, напечатанных в сборнике „Русская проза“ (Academia, 1926) — о Дале, Марлинском, Сенковском, Вяземском, Вельтмане, Карамзине, о жанре „путешествий“ и др.
Говорить подробно об этих работах здесь, конечно, не место. Скажу только, что для всех этих работ типичен захват „второстепенных“ писателей („окружение“), тщательное выяснение традиций, прослеживание изменений жанров и стилей и пр. В связи с этим оживают многие забытые имена и факты, опровергаются ходячие оценки, меняются традиционные представления и, главное, выясняется постепенно самый процесс эволюции. Разработка этого материала только начата. Перед нами — ряд новых задач: дальнейшее дифференцирование теоретических и историко-литературных понятий, привлечение нового материала, постановка новых вопросов и т. д.
Мне остается подвести некоторые общие итоги. Эволюция формального метода, которую я старался изобразить, имеет вид последовательного развития теоретических принципов — как бы вне индивидуальной роли каждого из нас. Действительно, „Опояз“ осуществил на деле подлинный тип коллективной работы. Это произошло, повидимому, по той причине, что мы с самого начала поняли свое дело как историческое, а не как личное дело того или другого из нас. В этом наша главная связь с эпохой. Эволюционирует сама наука — вместе с ней эволюционируем и мы. Укажу вкратце основные моменты эволюции формального метода за эти 10 лет:
1) От первоначального суммарного противопоставления поэтического языка практическому мы пришли к дифференцированию понятия практического языка по разным его функциям (Л. Якубинский) и к разграничению методов поэтического и эмоционального языка (Р. Якобсон). В связи с этой эволюцией мы заинтересовались изучением именно ораторской речи, как наиболее близкой из области практической, но отличающейся по функциям, и заговорили о необходимости возрождения рядом с поэтикой риторики (статьи о языке Ленина в „Лефе“ № 1 [5] 1924 г. — Шкловского, Эйхенбаума, Тынянова, Якубинского, Казанского и Томашевского).
2) От общего понятия формы, в новом его значении, мы пришли к понятию приема, а отсюда — к понятию функции.
3) От понятия стихового ритма в его противопоставлении метру мы пришли к понятию ритма, как конструктивного фактора стиха в его целом, и тем самым — к пониманию стиха, как особой формы речи, имеющей свои особые языковые (синтактические, лексические и семантические) качества.
4) От понятия сюжета как конструкции мы пришли к понятию материала как мотивировки, а отсюда — к пониманию материала как элемента, участвующего в конструкции в зависимости от характера формообразующей доминанты.
5) От установления единства приема на разнообразном материале мы пришли к дифференцированию приема по функциям, а отсюда — к вопросу об эволюции форм, т.-е. к проблеме историко-литературного изучения.
Мы стоим перед целым рядом новых проблем. Об этом ясно свидетельствует последняя статья Ю. Тынянова — „Литературный факт“ („Леф“ № 2 [6] 1925 г.). Здесь поставлен вопрос о характере отношений между бытом и литературой — вопрос, который многими „решается“ со всем легкомыслием дилетантизма. На примерах показано, как быт становится литературой и как, обратно, литература уходит в быт: „В эпоху разложения какого-нибудь жанра он из центра перемещается в периферию, а на его место из мелочей литературы, из ее задворков и жизни вплывает в центр новое явление“.
Я недаром назвал свою статью „Теория формального метода“, а дал, повидимому, очерк его эволюции. У нас нет такой теории, которую можно было бы изложить в виде неподвижной, готовой системы. Теория и история слились у нас не только на словах, но и на деле. Мы слишком хорошо обучены самой историей, чтобы думать, что ее можно обойти. В тот момент, когда мы должны будем сами признать, что у нас имеется всеобъясняющая, приготовленная на все случаи прошедшего и будущего и потому не нуждающаяся в эволюции и неспособная к ней теория, — мы должны будем, вместе с тем, признать, что формальный метод окончил свое существование, — что дух научного исследования покинул его. Пока этого еще не случилось.
1925